По невинности – разве повинен в чем-то инстинкт? – я обесчестила Перонетту. Возможно, даже погубила ее. Вместе с девственностью она утратила шанс составить выгодную партию, выйти замуж за человека с титулом или за владельца земельных угодий; теперь же муж ей светил столь же неполноценный, что и она, – бедняк, неудачник, уродливый ремесленник. И вот Перонетта предала меня, объявила всем и каждому, что я ее соблазнила и надругалась над ней при содействии дьявола. Она раззвонила всем о моей двуполости, уверяла, что только служанка Сатаны могла породить подобное существо, говорила, что… Enfin, она – кого я, вопреки всякому рассудку, так любила – способствовала скорейшему суду надо мной, признанию меня преступницей по обвинению сестры Клер. Признана виновной? Да, и без всяких проволочек. Что до Перонетты, то она бежала из С***, унося с собой только свою совесть, черную как деготь… Я часто задумывалась, где она.
Итак, дабы предотвратить распознание Селией моей истинной природы, как распознала ее Перонетта (достаточно было тронуть мои спеленатые груди или нащупать пальцем девическую щель за мошонкой), я… я связала ей руки. Да, Селия лежала подо мной, а я, высвобождая набухший член в борьбе с непослушными пуговицами штанов, в панике прижала ее руки к плотному, набитому мхом матрацу. Наклонилась, чтобы ее поцеловать, и получила ответный поцелуй. Охваченная бурей нахлынувших чувств, я была близка к помешательству. Хотела высвободить себе руки, но побоялась, что Селия начнет блуждать своими. Подумала – нет, я вообще ни о чем не думала. Только действовала – и с помощью тюлевых занавесок, предохранявших нас от москитов, туго привязала Селию за запястья к столбикам кровати.
И тут Селия подала голос, меня потрясший, – он до сих пор стоит у меня в ушах. Она не то захныкала, не то заскулила, словно животное, угодившее в капкан, но потом – когда я ее целовала, когда обнажала ее тело, забирая себе то, к чему так долго стремилась, восторгаясь ее темными и розовыми переливами, – я услышала, как в ее голосе что-то изменилось. Это была песня радости, все более и более нараставшей, пока я… покрывала самку. О да, я покрывала самку… Зверь, обезумевший от жажды, я вылакала подставленное корыто до дна. И только потом развязала ей руки.
В последующие ночи мы доводили упражнение в самом распространенном грехе до совершенства. Я наслаждалась и дарила наслаждение, а в голове стучал вопрос: «Чем я лучше Толливера Бедлоу – разве я не такой же рабовладелец?»
Скажу откровенно и честно: мы были не мы.
Оба мы постоянно пребывали в готовности; в доме на Хоспитал-стрит не осталось ни одного стола, не отполированного нашими телами – ее, обнаженным, и моим, искусно облаченным. Грубо отесанная столешница в кухне. Стол красного дерева в столовой, доставленный сюда из губернаторской резиденции в Пенсаколе (Западная Флорида); за ним некогда обедал Джексон, каковой факт, признаюсь, доставил мне извращенное удовольствие. Хрупкий столик в восточной гостиной под нами рухнул, после чего мы долго лежали, пресыщенные, на обломках.
За эти первые недели я хорошо изучила тело Селии, так как она позволяла мне невозбранно по нему блуждать. Я была пилигримом, странствие которого пролегало по местам, чувствительным к наслаждению; достигнув очередного, я удалялась за закрытые двери, чтобы освидетельствовать соответствующие – или ответные – зоны собственного организма.
Я не желала спать с Селией в одной постели, и она из-за этого огорчалась. Во сне невозможно соблюдать предосторожность, а рисковать мне ни в коем случае не хотелось. На протяжении этих мучительно-стыдных дней в моих ушах постоянно звучала одна фраза. Она повторялась, когда мы были вместе. И врозь – тоже. Когда я наблюдала с верхней галереи, как Селия работала в саду. Когда помогала ей за туалетом или мытьем. Когда мы прохаживались при лунном свете по берегу залива, и я воображала себя подлинным поклонником. Не проходило часа, чтобы мне не слышалась эта навязчивая фраза: если бы она только знала…
Какое бы потребовалось ведовство, чтобы привязать ее ко мне, если бы она знала? Если бы она знала, что я ведьма. Знала бы, что я не только мужчина. Знала бы… меня.
И кем же я была? А вернее, кем стала? Сладострастником, конечно. Но сладость скоро уступила место стыду, поскольку я низвела Селию до положения, в каком она находилась при Бедлоу со времени его отрочества, – до положения игрушки, которую он сломал. Свидетельств тому имелось немало – на ее теле не было такого потаенного местечка, куда бы он не поставил клеймо. Я нашла у нее клейма: под мышками, в изгибах ягодиц и даже в нежнейших складках ее половых атрибутов. Я обнаружила их все до одного, эти шрамы-загогулины. Что за боль, и как он ею упивался! Я надеялась, в преисподней он терпит не меньшие муки… Но ведь я тоже использовала Селию, разве нет? И если я в отличие от Бедлоу не наносила ей ран (так я говорила сама себе), то и исцелению никак не способствовала.
Когда мне стало ясно, что я сделала, было уже поздно. Мы крепко присосались к источнику наслаждений, не подозревая о том, что он замутнен.
Однажды на исходе зимы я, проснувшись утром, застала Селию хлопочущей в кухне. Само по себе это не было необычно. Она всегда просыпалась первой, и я привыкла к тому, что она любезно подавала мне на завтрак варенье, купленное или запасенное ранее, – айву, груши или абрикосы. Этим утром стол был пуст. К тому же прическа Селии была в беспорядке: пучок распущен, плотная сеточка из кружев куда-то подевалась. В глазах блестел незнакомый, дикий огонек. Она молча продолжала свое занятие… Мне стало не по себе; она мастерила что-то из волос. Перед ней стояла корзинка с испанским мхом и – я присмотрелась, но спросить, так это или нет, не решилась – с волосами. Черными – ее. И светлыми – моими (я перестала стричься и носила косичку, перевязанную кожаным шнурком). Как она собрала мои волосы, я не имела понятия. Но еще больше меня встревожило то, что она не пряталась. Из наших волос, скрепленных добавлением мха, Селия плела что-то вроде кнута – маленького, хилого, но все же кнута. И я поняла, что однажды ночью она вложит свое изделие мне в руку. И еще я поняла, что не смогу, не захочу поступить так, как она попросит.
Этим утром я разглядела признаки, которых раньше не замечала, – ввалившиеся глаза Селии, темные круги вокруг них; в последнее время она плохо питалась. Исхудавшая фигура, потускневшая кожа. Ломкие волосы, выпадавшие, если их погладить. Не приходилось отрицать очевидное: Селия была больна, телом и душой. И все же я не признавала своей в этом вины.
Она не желала видеть ни врача, ни Эразма Фута. Оставалось одно. Я сама должна была вылечить Селию. Разве не прибавилось у меня сил с тех пор, когда я впервые ее зачаровала? Сомнений не было: я смогу взять свои чары обратно. А если она меня разлюбит, так что ж… По правде, она никогда меня не любила. Чего я не могла не признавать и каждый день себе об этом напоминала, потому что поведение Селии по-прежнему говорило об обратном.
…Но, увы, снять чары и наложить их – задачи совершенно разные, и первая куда труднее второй.
Я написала Розали и попросила Маму Венеру «как следует посмотреть, что она сможет увидеть». Героиня моего сочинения (писала я) попала в ужасный тупик, и рассказ мой застопорился, поскольку мне неизвестно, как отменить опрометчиво наложенные ею любовные чары.
Я послала письмо и Себастьяне, хотя моя мистическая сестра уже несколько лет не давала о себе знать. Несколько лет! И ни одной весточки. Я была страшно расстроена и одновременно зла, но что мне оставалось делать, кроме как писать и ждать – ждать, чтобы она снова меня спасла?
Отклик из Виргинии оказался бесполезен. Розали, la pauvre, думая, что их с Мамой Венерой советы потребны мне для литературного труда, предлагала всевозможные выдержки из самых причудливых книжных коллекций в подвале Ван Эйна. (Цитируя не кого иного, как сестру Теотокки, Розали внушала, что раскаявшейся героине в самый раз засветить черные свечи и прочесть задом наперед Сафо; и я это проделала. Лишний расход времени и воска.) Да, Розали видела в обеих книгах (Себастьяны и моей) художественное сочинение (а Макензи запрещали ей читать романы) и была от этого в восторге. Похоже, серьезность фраз, убедительность истин, которые она встречала в нашей с Пророчицей переписке (по необходимости проходившей через ее руки, как камни сквозь водопад), миновали ее сознание. Хуже того, по словам Розали, Мама Венера «не увидела, что можно сделать».
Тем временем протекли месяцы; Селия худела, не находила себе места, взгляд ее бессмысленно блуждал. А мне… мне только и оставалось, что насыщать ее ночные аппетиты, забыть о себе и выполнять все ее пожелания. Поймите, она сделалась настойчива, очень настойчива. И я была против нее бессильна. И вот что хуже всего – она укладывалась в ногах моей кровати, на голых досках, как в свое время с Бедлоу. Одно и то же повторялось из ночи в ночь, а потом я освобождала Селию (она настаивала, чтобы я ее связывала, и я, никогда не забывая о своем маскараде, безропотно подчинялась), и она, изнуренная, только что не пресмыкалась на полу, причем ее стыд не шел ни в какое сравнение с моим стыдом. Да-да, Селия желала вновь и вновь повторять унизительные приемы, к которым ее приучил Бедлоу. Вначале я не возражала против этих вывертов (чем дальше, тем они меньше меня возбуждали – хотя, знаю, это слабое оправдание), потом стала отказываться, потому что они все меньше походили на любовь и все больше пятнали сердце и разум, уродовали душу.