Елена, изнывая уже от жары, затормозила, расстегнула куртку — и вдруг увидела как мягко расстегнуло куртку ее светлое отражение на асфальте, смещенное, почему-то чуть дрожащее — отдвоившееся от тени и перелетевшее перекрестно: тёпло-сиреневая полутень была как будто зимней шубкой другой, второй — движущейся, медовой, чуть вибрирующей, блестящей — и главное — летучей, прозрачной, перепорхнувшей на другой бок, — Елена быстро с восторгом обернулась через плечо — ища взглядом, где же отражатель: оказалось, у ателье, снаружи, девушка в шлепанцах на босу ногу, приставив стульчик и держа на бедре эмалированный таз, мыла большие, выше человеческого роста, светом и водой через край переливающиеся стекла витрины, — и солнечные волны вибрировали так, словно люди по глупости — или по храбрости — пытались удержать целый солнечный океан в мелкой лохани, — и Елена неприятно подивилась себе: как это она, из-за этого кошмарного, парализующего напряга и стеснения, сперва не заметила — в другое бы время бы уже давно застыла рядом и разглядывала солнечное чудо.
Цапель хотя и шел с ней рядом — заставив маленького спутника семенить по разбитой обочине — но казалось, идет и живет в каком-то совсем другом кино.
— Ну вот, например, иногда панки ходят стремать иностранцев — к гостинице «Россия», или, например… — произнес, осторожно озираясь при каждом слове на Цапеля, портупейный паренек.
— А что это значит «стремать»?
Оба экскурсовода засмеялись — а она обиженно достала блокнот.
Плюс ко всем трагедиям внутри — еще и невероятно жали снаружи сдуру нацепленные с джинсами черные мокасины на маленьком каблучке — особенно ломило левый мысок: так, что когда дошли до журфака (на здание которого она специально не оглянулась), ужасно уже хотелось приземлиться хоть куда-нибудь. И если б не смущавшая ее компания, она давно бы, перебежав через проспект к Александровскому саду, залезла бы вон там вон, на солнцепеке, на скамейку. Признаться в этом конечно не было никакой возможности. «Всё, еще пять минут — и дезертирую», — дала она себе очередную последнюю отсрочку.
Как будто прочитав ее мысли, Цапель, с чуть насмешливым видом, потащил ее, патрулируя за рукав, как мешок какой-то, через проспект.
Перебравшись к Александровскому саду и побродив еще пять мучительных минут с гидами, с какой-то по одним им известным канонам ранжированной привередливостью выбиравшими насест (обычные скамейки явно были ниже панковского достоинства) — она, хоть и с внутренним ужасом, но согласилась вместе с ними сесть на невообразимо пыльный парапет неподалеку от Кутафьей — пришлось чуть подпрыгивать, зато потом удобно было болтать ногами.
Цапель выжидательно как-то на нее поглядывал — как будто специально выжимал из тюбика ее заготовленных натуроведческих вопросов все до капли — давая ей в волю нажурналиститься.
— А вот шузы у Цапеля, как сказали бы хиппаны, олдовые, — несмело продолжил образовательную программу молодой человек с портупеей, все больше казавшийся каким-то оруженосцем Цапеля.
— Простите, олдовые — это в смысле старые? Я не очень в английском. У нас немецкая спецшкола. Я английский только немножко по текстам «Битлз» знаю…
Опять раздался дружный хохот гидов.
— Ну как можно слушать «Битлз»? — смешно изображая лицом заезженную пластинку, простонал Цапель, обращаясь как бы не к ней, а к приятелю.
Ровно напротив них, в десяти шагах от их насеста, худая старушка в коричневом протертом пальтеце с одной гладкой, выпуклой как каштан, темно-перламутровой пуговицей — кажется, не только нищая, но и слегка рехнувшаяся, оглянувшись, никто ли за ней не идет, быстрым движением залезла, по подмышку, в мусорную урну и достала оттуда… — Елена все не могла разглядеть, что: старушка повертела в синих пальцах добытый трофей, поднесла его под нос — и потом бросила к себе в бордовую абсолютно пустую плетеную веревочную авоську и быстренько пошла дальше, работая рукой как поршнем. Булка, вернее огрызок, недоеденная кем-то четвертушка от булочки за одну копейку, опознанная, наконец, Еленой, по вмятой пекарской засечке — разумеется тут же сквозь дырку в авоське выпрыгнула на асфальт — и глазастый голубой голубь с феноменальной грацией совершил простенький трюк с заходом на снижение: внезапный острый угол крыл, балансирование, дисбалансировка наклоненного киля, заворот, вмиг эффектно выставленные (кургузо собранные до этого) красненькие шасси — и уже у корочки.
До слёз идеально очерченное лицо Цапеля, обращенное к ней в профиль, на солнце обретало по контуру совсем уж бронзовый оттенок — так, что даже странно становилось, когда эти бронзовые пухлые губы, нежно дрогнув, начинали вдруг что-то говорить — как бы в воздух, как бы никому, — у нее уже не было даже сил слушать, что.
«Невозможно больше выносить этот позор», — сказала себе Елена и приготовилась тут же спрыгнуть с парапета и выдать текст про забытые дела.
Цапель вдруг подтолкнул локтем сначала приятеля, а потом наклонился к ней:
— Смотри-смотри!
Слева, чуть поодаль, там, куда только что ушла старушка, началось в прогретом до пыльной истомы воздухе заметное, медленное, но неуклонное роение ментов — видимо, из-за его ирокеза. И это его «смотри-смотри» — почему-то впервые за всю прогулку было сказано тем самым тоном, которого, она, пожалуй, от него ждала — и почему-то у нее опять закружилась голова от внятного ощущения близости его губ к ее щеке.
Цапель как-то странно ей улыбался — с таким видом, как будто все время до этого ее дурачил — а сейчас, наконец, с облегчением решил отказаться от розыгрыша, — и, нежно разглядывая ее, произнес тем же самым, до мурашек проникавшим в нее мягким голосом:
— Ну что, будем стремать ментов?
— Как именно? — заинтригованно, с широко раскрытыми глазами, шепотом поинтересовалась Елена.
И через секунду Цапель уже страстно целовал ее — своими эллинскими, высокой классики, губами, — так, что через пять минут столь близкого жаркого безостановочного изучения античных форм ей сделалось дурно, но вместе с тем так сладко, что остановиться было невозможно.
— Ну вот примерно так… — шепнул Цапель, когда почувствовал, что она опадает из его рук в полуобморок. — Ну пойдем гулять теперь нормально? — спрыгнул с парапета и подхватил ее.
Нормальной прогулку можно было назвать, впрочем, только чрезвычайно относительно — через каждые два метра их снова бросало друг к другу: жаркий воздух, раз намагниченный их страстными поцелуями и сливающимися объятиями — уже не давал им ни на секунду разойтись, не продолжая при этом, даже на расстоянии, чувствовать друг друга всей кожей, и всей же кожей желать новых магнитных разрядов, — и это странное, ими же самими, казалось бы, и произведенное электричество в воздухе, с каждым сумасшедшим порывом друг к другу, с каждым новым затяжным поцелуем, с каждым новым прикосновением, не давая им насытиться — а, наоборот, все больше, с каждым шагом увеличивая жажду, заставляло их буквально падать на каждую лавку — без чересчур амбициозных планов прожить без поцелуев хотя бы пять шагов. Менты шли за ними уже густой вереницей. Хотя и на осторожном отдалении. Но, через еще две такие экстренные посадки, Елена уже просто перестала замечать что-либо вокруг. И только и мечтала: не упасть бы и правда в обморок, когда Цапель снова усадит ее к себе на колени.
Портупейный соглядатай, с глазами навыкате и с кирпично-бордовыми щеками, что-то еле слышно мямля, кося глазом как заяц, покорно переходил за ними с лавки на лавку, садился боком в дальнем конце, и как мог изображал, что смотрит не на них, а совсем в другую сторону — на Кремль — и жалко хлюпал носом.
— Придется его прогнать, — оторвавшись на секундочку от ее губ, бесцеремонно громко предложил Цапель. — Я ведь, если честно, специально его с собой взял: я боялся, что ты не приедешь, если я скажу, что я один буду. Боялся, что ты откажешься, если я тебе свидание попытаюсь назначить. Или, что ты уйдешь сразу, испугаешься, если увидишь, что я один тебя жду. Теперь прогнать его придется. А то ему завидно.
— Ты что, с ума сошел, зачем ты его, бедного, так… Не смей его прогонять… — шепотом просила Елена — хотя прекрасно понимала, судя по лицу портупейного оруженосца, что милосердней было бы несчастного пристрелить тут же.
— Ну, если ты так хочешь… — и губы высокой классики еще на бессчетное количество световых минут слились с ее губами с такой страстью, что вместо солнечного позднего послеполудня наступило солнечное затмение в глазах.
— Я не могу больше… — взмолилась она. — Миш… Я сейчас умру, если мы еще хоть раз…
И раз. И еще раз, и еще раз. Еще раз. И еще так много раз, что…
Никакие лавки уже не отбраковывались, даже с засевшими на них изумленными, обескураженными, оскорбленными — и в конце концов вскакивающими и уходящими — тенями. Иногда спасательные плоты скамей оказывались в момент любовного тайфуна заняты сплошняком — и тогда начинался посреди дорожки и вовсе нецензурный экстрим.