Помню также, в руки мне попала брошюрка православная, каких теперь полно везде (недавно даже в булочной видел, лежали стопочкой в кассе, на сдачу, что ли, ха-ха, стали давать?), брошюрка, значит, какого-то митрополита или архимандрита, во всей их иерархии я совершенно не разбираюсь, а как она ко мне попала – вот как: Цыца мне ее подсунула; Цыца крестилась, за что родная бабушка отказала ей в наследстве, «Было бы наследство», – хладнокровно прокомментировала ситуацию Цыца, а крестившись, решила окрестить всех нас, некрещеных, и частенько, когда не было пациентов или просто в обеденный перерыв, стала ко мне заходить – поболтать, а на самом деле – «охмурять», это Марика выражение, он так ситуацию комментировал: «Ну что, охмурили ксендзы Козлевича?», а я ему в ответ: «Нет, Марк Израилевич, не охмурили. Не охмурили и не охмурят!» Так вот, эту брошюрку Цыца мне и подсунула! Так я даже в угол ее запулил, когда это прочитал! (Запулил и сам испугался, потому что впервые в жизни с книгой так поступил. Я ведь любил их и люблю – целовал в детстве каждую новую книгу, да и сейчас иногда целую, а «Войну и мир» – всегда, всякий раз, как с полки снимаю. Это мама меня научила – нет, не целовать, а уважать, обязательно дочитывать до конца начатую книгу, даже если она совсем не нравится, а тут не то что не дочитал – запулил!) Цыца, конечно, этого не видела, и я ничего ей не сказал, она не спросила, а я не сказал, зачем расстраивать человека, сорокалетнюю девицу в центнер весом со сросшимися черными бровями и с черными же усами под кавказским носом, с сумасшедшей бабушкой на руках, полностью – Суламифь Ираклионовну Цыцынашвили, или просто Цыцу, путающую кошку с собакой и недавно крестившуюся, – зачем ее расстраивать? Так вот, там у этого митрополита-архимандрита была написано: «Любовь и свобода неразделимы». То есть, как я понимаю (а я думаю, я правильно понимаю), – без любви не бывает свободы, а без свободы не бывает любви? Чушь! Чушь и бред, и это я вам сейчас докажу, на одном простом примере докажу. Любил ли советский народ Сталина? Любил, и еще как любил! А был ли советский народ свободен? Э-э, то-то и оно… Вам как пример народ не нравится, вам нужен один отдельно взятый человек? Хорошо! И за этим примером далеко ходить не буду, а возьму себя. Разве я никого не люблю? Люблю, и еще как люблю! Но почему же я сейчас здесь нахожусь, перед этой ужасной дверью, которую готов, как собачка, лапами царапать, чтобы она открылась, почему я здесь? Дашу люблю. Женьку люблю. Алиску, как я люблю мою Алиску! Со всеми по телефону поговорил, а с ней нет. Всех люблю, все человечество плюс домашних животных, собак и кошек, в великом множестве прошедших через мои лапы, то есть, ха-ха, через мои руки, всех волнистых попугайчиков, хомячков и морских свинок, – но почему же я сейчас здесь сижу? «Любовь и свобода неразделимы!» – как бы не так, держи карман шире, наоборот, любовь несвободу рождает, вот именно – любовь рождает несвободу! – А ты всех назвал? – Кого – всех? – Всех, кого любишь? Никого не упустил? Черепашку с вывихнутым хвостиком почему не назвал? – Черепашку? Черепашку… Только не надо мне указывать! Я не назвал маму среди любимых мной существ только потому, что мое чувство к маме в слово «любовь» не умещается, оно больше, чем любовь, оно, если хотите – ЛЮБОВЬ! И даже еще больше! (Скотина и свинья, скотина и свинья, и еще сволочь в придачу.) Я люблю всех, но маму я люблю больше всех. Возможно, я забываю о ней в суете будней, но в роковые минуты всегда вспоминаю. В больнице в детстве – раз, когда глотал собственную кровь – «за маму», и это придавало мне мужества, хотя, конечно, было страшно, очень страшно (а что вы хотите – ребенок!), и я вскочил, побежал, сам не знаю куда, и уже на втором шаге, теряя сознание, упал головой об угол кровати Николая Ивановича – бум! и окончательно потерял сознание, и это меня спасло – не то, что потерял сознание, а то, что Николай Иванович проснулся и поднял тревогу – бывший фронтовик; и в (на) Ахтубе, когда тонул, тоже вспомнил, – это уже два, а три… Где же три? А три – это когда я проснулся в одно прекрасное воскресное утро, включил «Эхо Москвы», а Алексей Венедиктов говорит: «На Садовом – баррикады», и я сразу подумал: «Мама!» И я встал и, ничего не сказав своим домашним, пошел. Хотя совершенно не собирался туда идти! Но встал и пошел. Тревога носилась в воздухе. Напряжение росло. Я шел по старому Арбату, тесно забитому жаждущим праздника народом, и явственно ощущал, как носится в воздухе тревога и растет напряжение. В тот день Лужков объявил какой-то очередной городской праздник, и там, на Арбате, буквально на каждом шагу были устроены сцены, с которых выступали певцы, клоуны и фокусники. Народ жадно тянулся к артистам. Да нет, я совершенно не хочу сказать, что я чувствовал что-то, чего остальные не чувствовали, просто, возможно, они не слушали «Эхо Москвы», а я в те дни постоянно его слушал: тревога и напряжение постоянно присутствовали в голосе дикторов, а когда Алексей Венедиктов сказал: «На Садовом баррикады», сразу понял – сегодня что-то будет. Я тогда доверял Алексею Венедиктову больше, чем себе, я и сейчас ему доверяю, но все же не так, как тогда: дело в том, что позже я увидел Алексея Венедиктова по телевизору, впервые увидел и немного в нем разочаровался, особенно подтяжки разочаровали, почему-то я представлял его другим, не знаю даже каким, но, во всяком случае, без подтяжек…
(Вот ведь как: я представлял, а Алексей Венедиктов виноват, и вот всё, всё у тебя так: представишь себе человека, напридумываешь про него, нафантазируешь, а потом разочаровываешься!) «На Садовом – баррикады», – сказал Алексей Венедиктов, и я встал и пошел. Правда, не на Садовое, и даже не на Арбат, а совершенно в другую сторону – на «Рижскую», которую она получила взамен комнаты на Тверском. Оттуда, с «Рижской», по неделям и месяцам мама мне не звонила, разрешая звонить ей только в крайнем случае. Это был как раз такой случай, и я ей сразу позвонил, но телефон не отвечал. Я – туда. Квартира закрыта, соседи доложили: «Собралась по-походному, с рюкзаком», «Надела красный берет…» Почти осуждающе. (Как будто береты имеют право носить только десантники и всякие омоны, а обычному интеллигентному человеку уже и не надеть. Между прочем, из всех головных уборов мы с мамой признаем только береты, сколько себя помню, они у нас всегда были: у меня – черный, у мамы – красный.) И вот: старый Арбат, тесно забитый жаждущим праздника народом… Я шел от «Праги» к Садовому, с трудом пробираясь в толпе. Певцы пели, фокусники показывали фокусы, клоуны валяли дурака, народ смеялся. (Теперь я понимаю, а тогда не понимал: этим праздником Лужков хотел снять напряжение и тревогу, – мудрое и правильное решение!) И так дошел до Смоленского универмага, а там – никого. Как отрезало. Пустота, мертвая зона. А на Садовом – прямо вот она – баррикада. Высокая, гораздо выше той, что когда-то возле Белого дома построил Гера. И наверху – человек, парень, грязный какой-то, полубомж-полупанк, с завязанной черным платком нижней частью лица, «революционер» (так и хочется выругаться!). А рядом флаг. Красный, разумеется. И густой черный дым от лежащих на асфальте подожженных автомобильных скатов. Стало страшно, и я пошел вперед. Я никогда не видел Москву такой и никогда не представлял ее такой увидеть… Искореженные военные грузовики, битое стекло, какие-то тряпки, кровь – здесь только что была война. Стало страшно, я остановился и посмотрел туда, откуда пришел. Там жила своей жизнью густая праздничная толпа, она двигалась, не заходя, однако, за какую-то видимую ей запретную черту. Она (они) даже не смотрела (не смотрели) в нашу сторону. (В тот самый момент я понял, как устал наш народ от революций, от всех этих «великих потрясений», понял, как хочется ему праздника, любого, пусть даже такого, в спешном порядке объявленного.) А тот революционный негодяй уже спустился с баррикады, побежал по Садовому, подхватив на ходу с асфальта камень и, крикнув «Бей!», швырнул в стекло грузовика. «Бей? – подумал я. – Кого?» И тут я увидел Дернового! Он не встречался мне ни разу со времени окончания института, но, что удивительно, остался точно таким же, только волосы поседели: высокий, худой, горбоносый, в черном кожаном пиджаке, в каком всегда ходил в годы нашей учебы. С ним были мужчина и две женщины: друг, жена и жена друга, я так думаю. Нарядные – то ли на лужковский праздник шли, а потом сюда, то ли сюда, как на праздник, прямиком отправились… Дерновой был приметной фигурой не только у нас на курсе, но и в масштабах института – сначала секретарь комитета комсомола, а потом и парткома, фактически второй после декана человек. Редкая сволочь… Хотя я благодарен ему за Женьку… А как он издевался надо мной на бюро, когда в очередной раз потерялся мой комсомольский билет, а разве я виноват в том, что он все время терялся? После окончания института до меня доходили слухи, что Дерновой делает очень успешную партийную карьеру в Московском горкоме партии, и если бы не перестройка и все, что за ней последовало, был бы он сейчас каким-нибудь Гришиным (на которого, кстати, очень похож), а я бы таскал на октябрьских и первомайских демонстрациях портрет с его дубовой рожей. Но, заметив его тогда, я ничего этого не вспомнил и ничего такого не подумал, а даже обрадовался в первый момент, но, когда увидел его искаженное злобой лицо, до меня наконец дошло… Дерновой подхватил с асфальта какую-то железяку и стал остервенело колотить ею по кабине ни в чем не повинного грузовика. (Что интересно, и его друг к этому подключился, и их жены: били, ломали, кричали что-то и смеялись – праздновали победу.) Не в силах больше наблюдать эту варварскую картину, я отвернулся… Нет, это был не страх, это было что-то другое, – здравый смысл, допустим… Ну, допустим, подошел бы я к нему и он меня бы узнал (конечно узнал бы, я ведь тоже не очень сильно изменился), и что? Что дальше? Поблагодарил бы его за Женьку? Так я сделал это давно. Еще на свадьбе, на нашей студенческой свадьбе. В самом деле, о чем бы мы с ним говорили? Я знаю его политические взгляды, и он, думаю, догадывается о моих. Поспорили бы? Сцепились бы в смертельной схватке как два классовых врага? Глупо. А потом (и это главное!) у меня была совершенно другая цель – я искал маму. (Только, пожалуйста, не надо думать, что мама могла оказаться там, так сказать, по идейным соображениям. Как Дерновой. Нет! Моя мама всегда там, где борьба, где в любую минуту кому-то может понадобиться помощь. А тот факт, что она читает «Наш современник», совершенно ничего не значит. Она и газету «Завтра» читает, ну и что? Моя мама всё читает! Так что не надо и пытаться обвинить ее в красно-коричневости, не надо!) Оставив Дернового со всей его компанией за спиной, я пошел по совершенно пустому Садовому кольцу, держа направление к Белому дому. На обочине дороги стояли искореженные легковушки с разбитыми стеклами. Было тоскливо и горько… И еще двое таких же, как Дерновой, встретились на моем пути: он и она (он, странное дело, как и Дерновой, был в черном кожаном пиджаке): муж и жена пенсионного возраста, полноватые и розовощекие. В этот момент, скрываясь за домами, пробежал взвод солдат. Солдатики выглядели растерянными, испуганными даже. Розовощекий глянул на меня победно и доверительно, как на своего, с желанием задать мне какой-то вопрос, но я не собирался с ним общаться и отвернулся. Тут же проходили двое мальчишек старшеклассников, и он задал свой вопрос им: