А вот интересно, когда мне было хуже: когда меня взяли в первый раз или когда во второй? В девяносто первом или девяносто третьем? Конечно в девяносто третьем! Очень уж было противно! В первый раз было просто обидно, а во второй… Одна из их толпы, красивая девушка в красной кумачовой косынке, повязанной на голове, как повязывали комсомолки двадцатых, хмуря брови (но глаза при этом оставались веселыми), глядя на меня, крикнула:
– А может, ты шпион?
И я тогда вспомнил, как во время первого путча на этом же самом месте мне задали точно такой же вопрос, правда, там была не девушка в кумачовой косынке, а солидная дама с целлофановым пакетом на голове. Это случилось уже под утро, когда все устали – физически, а главное – психологически, и я к тому же понимал, что простудился. (Кстати, совершенно не простудился!) Чуть не падая с ног от усталости, я все ходил взад-вперед перед выделенным нам для охраны сектором Белого дома; уже выступил Ростропович (жаль, что у него не было с собой виолончели), и славные ребята из «Взгляда» уже сказали свои простые и мужественные слова поддержки, уже у Руцкого сел голос от постоянного предупреждения невидимым врагам, уже, наконец, светало, а я все ходил-ходил, и вдруг – меня взяли! И не просто взяли – схватили, – грубо, внезапно схватили сзади и стали выкручивать там руки. Я оглянулся, чтобы посмотреть – кто, и увидел сухощавого старичка с седой бородкой-клинышком (институтский профессор? думаю – да) и прыщавого молодого человека с длинными сальными волосами (его студент? скорее аспирант). А руководила этим дама в летах, полноватая, в нарядном кримпленовом пальто с надетым на пышные волосы целлофановым пакетом, чтобы не испортить под дождем прическу (жена профессора, несомненно). С мужчинами разговаривать было бесполезно, поэтому я обратился к ней с вопросом:
– Что они делают?
– А может, вы шпион? – вопросом на вопрос ответила дама. Интонация была строгой и назидательной. Меня повели сквозь толпу, и все (я это видел) видели во мне шпиона. Было неловко – за себя, за даму, за профессора с аспирантом, и я попросил их отпустить руки, но те в ответ сильнее вцепились в мои запястья и стали пуще их выкручивать. В штабе нашего сектора меня обыскали и, извинившись, отпустили. На то, чтобы посмеяться или даже улыбнуться, сил ни у кого уже не было – все устали психологически. (Тогда я понял – жажда свободы отменяет юмор.) А всему виной был мой плащ, под которым, действительно, не то что автомат – пулемет можно незаметно пронести, я под ним свою большую грибную корзину прячу, когда с тихой охоты возвращаюсь, и ее совершенно не видно! (Когда корзина пустая – прячу, когда же она полная – несу напоказ, положив сверху самые красивые белые, лишь слегка прикрыв их ветками.) Так что плащ, я понимаю, он не мог не вызвать подозрения (и берет, конечно), но что вызвало подозрение, когда меня взяли во второй раз? День был теплый, сухой, и никакого плаща и берета на мне не было. Сандалии? Да, на мне были те же самые любимые мои сандалии, но что сандалии?
– А может, ты шпион? – сказала девушка в красной косынке. Она хмурила брови, но глаза ее при этом смеялись.
И я улыбнулся и просто сказал:
– Я не шпион.
– А кто? – продолжила свой допрос девушка.
Я подумал, пожал плечами и ответил:
– Человек.
Сказать по правде, она мне нравилась, эта комсомолка девяностых, у нее были хорошие глаза и лицо, и красивая фигура, и вообще, она чем-то напоминала Татьяну Доронину в молодые годы, но в тот момент я испытал досаду и даже раздражение. Что я мог сказать ей в ответ? «Я ищу маму»? Нет, я бы мог ей это сказать, если бы она была там одна, но она была там не одна, она была одна из многих, их были десятки, если не сотни, стоявших у подъезда плотной неподвижной толпой. Я прекрасно понимал, как прореагируют они на эти слова, как засмеются, заржут в тысячу глоток, в принципе, я и к этому был готов – пусть, пусть смеются, пусть ржут, но – надо мной, только надо мной, а не над мамой! И я молчал. А они ждали ответа. А я молчал.
– Да у него на лице написано, что он не наш, – высоким голоском выкрикнул из толпы какой-то старичок, но его слова остались неуслышанными, потому что тут же выступил вперед русич – высокий, широкоплечий, в косоворотке, с русыми до плеч волосами, которые стягивал на лбу узкий кожаный ремешок. Он вышел вперед (толпа расступилась), встал рядом с комсомолкой и спросил угрожающим тоном:
– Говори прямо, ты русский или еврей?
Но и на этот вопрос я не мог ответить, потому что не имел права на него отвечать! Да, я русский, я ощущаю себя русским, я вырос в лоне русской культуры, я воспитан на книгах великих русских писателей, я – русский, но я не могу ответить на так поставленный вопрос, просто не имею на это права. («А что, если твой отец – еврей?» Мама.)
– Если ты русский, то оставайся с нами, а если еврей… – При слове «русский» лицо русича светлело и становилось красивым, при слове же «еврей» принимало брезгливое и презрительное выражение, что совершенно ему не шло. – Бери руки в ноги и беги отсюда.
Он, наверное, думал, что поставил меня перед выбором, но выбора-то у меня как раз и не было! В какой-то момент я даже пожалел, что не сказал о маме, я, кажется, готов был уже о ней сказать, как вдруг из толпы выступил мой третий собеседник. (Хотя он так ничего и не сказал.) Это был браток, типичный браток, я бы сказал – карикатурно-типичный: низкорослый, широкоплечий, с короткой, ежиком, стрижкой, в хорошо отглаженных брюках и в блестящих щегольских туфлях. Он был в красном пиджаке! А на квадратном с крепким подбородком лице были черные очки. В опущенной руке он держал новенький короткоствольный автомат. Подняв его, он демонстративно передернул затвор. Стало противно. Я не желал иметь с этими людьми ничего общего и повернулся и пошел… В какой-то момент страстно захотелось побежать, но: «Я не доставлю вам такого удовольствия», – подумал я, а еще я подумал, что, если я побегу, он выстрелит. И в тот же момент, словно по команде, все они за моей спиной закричали, засвистели, заулюлюкали в сотни, тысячи глоток:
– Держи жида!
– Лови пархатого!
– В Израиль побежал!
– Ату его, ату!
– Улю-лю-лю-лю-лю-лю…
Я бежал как еврей, но, кажется, никогда в жизни не ощущал себя русским более, чем в те минуты, испытывая от этого раздвоения стыд и гордость: стыд за русских, которые здесь оказались, и гордость за евреев, которых здесь не было. Добравшись до угла, я продолжил свое движение в направлении следующих ворот, но, немного до них не доходя, остановился, и очень хорошо сделал, что остановился, потому что неожиданно, вдруг, безо всякого предупреждения, на свободное пространство улицы выплеснулась из ворот и понеслась огромная и чрезвычайно плотная темная толпа. Пройдя еще буквально десяток метров, я бы непременно с ней столкнулся, и она понесла бы меня с собой… Мое положение напомнило мне положение Николеньки Ростова под Аустерлицем, когда его чуть не затоптал и не унес с собой полк кавалергардов. Начинался штурм мэрии, но тогда я этого еще не знал… Штурмующие бежали быстро, на удивление слаженно и, что еще более удивительно, совершенно беззвучно, никто не кричал «ура», никто вообще ничего не кричал. Лица различить было невозможно, это были массы, те самые НАРОДНЫЕ МАССЫ, о которых я знал из «Истории КПСС», но никогда не предполагал, что придется с ними встретиться и увидеть среди них маму.
Вот и подошли к концу мои три дня и три ночи. Друг! Я прожил их за тебя. Это было трудное время, трудное, но интересное, и уже сейчас я знаю, что буду вспоминать его с благодарностью и теплотой. Согласись, не каждый мой современник может похвастать тем, что провел ночь в КПЗ, дискутировал в Бутырке о тайнах мироздания и вел себя на допросе, как партизан. Я познакомился с интересными людьми и вообще узнал много нового. Согласись также, не всякому известно, что ощущает человек, на руках которого застегиваются наручники и которого подталкивает в спину вооруженный охранник. Это чувство унижает, но одновременно и возвышает, это свидетельствую я, Евгений Золоторотов. Кстати, о Золоторотове! Когда вчера в кабинет Писигина (почти сразу после того, как мы с тобой так не по-дружески расстались) вошел милиционер и назвал мою фамилию, я даже удивился: за эти три дня и три ночи настолько от нее отвык, что некоторое время размышлял: «Какой такой Золоторотов?» Но потом был, конечно, шок, самый настоящий шок: как они узнали? А дальше наручники (интересно, что, как только их надели, руки совершенно перестали дрожать), автозак (который я тебе уже описывал) и короткий путь до Бутырки. (Автозак въехал во двор, где меня выпустили, спрыгнув на асфальт, я сразу обратил внимание на знаменитую кирпичную башню, в которой провели остаток своей жизни многие известные деятели российской истории и культуры, включая Емельяна Пугачева, и подумал: «Бутырки!» или «Бутырка»? Да какая разница?) Дальше тоже было очень интересно: фотографирование, отпечатки пальцев и прочие процедуры, я бы подробно их тебе описал, но при двух, к сожалению отсутствующих ныне условиях, а именно: а) это был бы не третий день моего пребывания в «местах не столь отдаленных», то есть я хочу сказать, способность воспринимать новые впечатления у меня несколько притупилась, да и сами события стали утрачивать свою новизну, и б) (это главное) все было бы по-прежнему, если бы я по-прежнему оставался тобой, то есть по-прежнему выдавал бы себя за тебя. По-видимому, это что-то вроде писательского псевдонима: я убежден: если бы Алексей Пешков не назвался Максимом Горьким, он не написал бы «На дне». Штильмарком, старик, быть интереснее, чем Золоторотовым! (Шутка.) Но если серьезно, вопрос «откуда они узнали?» давил меня, душил и грыз. Но я сразу хочу тебя поздравить – в нашем многолетней давности споре о том, что на каждого из нас есть «Дело», ты оказался прав! Я собственными глазами видел мое «Дело» – это такая серенькая тоненькая папочка. Ее небрежно нес мой сопровождающий (примерно так же я носил в школе свой набитый тройками дневник) и открывал его всякий раз при прохождении мной очередной процедуры (см. выше). Признаю – я проиграл тебе бутылку коньяка, но сразу предупреждаю: получишь ты его только после того, как поставишь мне бутылку аналогичного напитка за Пушкина. «Мечты, мечты, в ЧЕМ ваша сладость», помнишь? Это я опять шучу, но вчера, признаться, мне было не до шуток, особенно когда я услышал слово «общая» и понял, что речь идет о камере. (В тот момент я даже не вспомнил о Слепецком, на новую встречу и продолжение интереснейшего разговора с которым в его теплой уютной камере до того очень рассчитывал.) По правде сказать, меня не пугали (точнее, не очень пугали) условия содержания в общей камере Бутырской тюрьмы: быт, питание и прочее (к этому я уже начал привыкать) – пугало, страшило, приводило в состояние, близкое к паническому, ожидание того, как меня там встретят? И с интеллигентнейшим Дмитрием Ильичем встреча была непростой, а когда тебя встречают десятки собранных в одно место уголовников?