Что было знаменательном в том отдаленном и не существующем (никогда не существовавшем?) детстве, на чем мог бы остановиться взгляд, брошенный с высоты птичьего полета в его глубину и тьму?
Малолетняя проститутка Аня Колобкова, с серыми глазами чистейшая Соня Мармеладова, хранившая тайну невинности чуть ли не всех мальчиков поселка?
Таинственные закаты над Днепром, тени птиц над водой, уличавшие Гоголя во лжи, длительные поиски сверчка под камнем?
Кошки повешенные, кошки, с керосином сожженные, кошки, разорванные между берез?
Насущная необходимость — а не то пробьют щелбан — исправно говорить «Огурчик», когда рыгаешь и «Свояк», когда пердишь?
Мечты о преступлении, скажем, убийстве инкассатора — так, чтобы хватило на всю оставшуюся жизнь?
Рогатки, самопалы, луки, парашютики, ножички, расшибалочки, летчики, налетчики, бомбы, пулеметы?
Вылазки по садам да огородам, тяжелые ранения солью, смерть мальчика по кличке Сопля, которому заряд угодил в голову?
Групповой онанизм и мужеложество в заброшенном деревянном сарае за Водокачкой, где пахло мочой, и стены были изрисованы примитивными пособиями?
Дрессировка дворняжек, тайная прописка щенков под кроватью, похороны погибшей ласточки?
Выпасывание парочек по кустам, щелочки в общественных сортирах, фрейдистские наблюдения за родителями, хитрые записки девчатам, искусственная случка собак за Выгребной Ямой, липкие путешествия по медицинской энциклопедии?
Открытие вселенской лжи, произвола подлости, в которой замешан не только твой родной дед, да и ты сам, да и каждый вокруг тебя?
Открытие двойничества, поразительной способности другого быть похожим на тебя, другого мальчика в соседнем доме, у которого почему-то было твое лицо?…
Первые пробы пера, радость наглагольной рифмы, страх и ненависть к собственным стихам?
Первая любовь и первая ревность в виде той же Ани Колобковой, простодушно менявшей сладость на сладость и не любившей никого?
Суд линча над мальчиком-подхалимом, когда его повесили в овраге за ноги и по очереди ссали ему в рот, и ты тоже делал это, и в конце лета то же самое сделали с тобой, безо всякой видимой причины, просто осознав, наконец, что ты не такой, как все…
Буйный обвал слов, торжествующая радость грамоты, когда ты наконец понял, чем заполнишь свою жизнь, чем утешишься, утолишься — в мире зла, лжи, насилия, сам насквозь лживый и злой…
Щелбан, мазик, мазик или даже МАЗИК, который ты все-таки получаешь, если вовремя не сказал «Свояк»…
Или вот, например, Пробитая Голова…
Странный такой, волнующий образ детства… Они бегают, голося, вокруг угольной кучи и кидаются углем, входя в азарт и невинно укрупняя куски. Они разделились на два фронта: кому нравится быть красным, кому — белым, постепенно выходит, что Стаканский один кидается против всех — он давно их всех ненавидит, хотя и не полностью уверен в их существовании, вдруг слышен отчетливый сухой стук, который ни с чем не спутаешь, и какой-то парубок падает, корчась, наземь, кричит, его окружают, впиваются взглядами и видят это, вожделенное: темный сгусток крови, слипшиеся волосы — Пробитая Голова.
На северо-востоке, у Выгребной Ямы, было хорошо вечерами сидеть среди шершавых блоков ракушечника, отдающих дневное тепло. Собрав в живописной композиции младших мальчиков и девочек, Стаканский выдумывал страшные истории, захватывающие кошмары, разумеется, не признававшись в авторстве — о Целующем Цветке, о Красном Пятне, о Желтой Женщине, — все это со временем расползлось по стране, эволюционировало, влилось в жестокий детский фольклор… Поздно вечером он разводил перепуганных слушателей по домам и возвращался один, при луне или без — последние метры он двигался, умирая, по галерее собственных образов, и финальным его страхом, уже на крыльце, был страх смерти от разрыва сердца.
И еще у них была тыква…
— Сегодня мы будем долбить тыквы, — объявил Король, медленно, как и подобает Королю, оглядев их всех, каждому коротко заглянув в глаза…
Митрофан Приходько, так звали Короля в миру, был сын начальника тюрьмы — крупный сильный мальчик, всегда ходивший в сером костюмчике: серые брюки, серые пиджак и жилет, и даже маленький серый галстук. Со стороны казалось, будто среди группы детей живет взрослый, какой-то шпион из горнего мира, ожидающий неминуемого прихода своих.
Король Митрофан обладал одним странным свойством: неизвестно, кому и зачем это было нужно, но лицом Король был поразительно похож на Стаканского — так, словно лицо Стаканского бережно сняли с черепа и натянули на другую, более широкую болванку.
— Сегодня мы будем долбить тыквы…
Тыква — это однолетнее ползучее растение из семейства тыквенных. Недалеко от поселка, вверх по течению Шумки, раскинулась бескрайняя бахча, на которой произрастали как тыквы, так и другие возделываемые культуры, главным образом, из семейства тыквенных: арбузы, дыни и огурцы. По склонам балки, в которой, сильно извиваясь, протекала журчавая Шумка, росло множество диких, бешеных огурцов, также принадлежавших к семейству тыквенных.
Если ты, пораженный внезапным горем, идешь, опустив голову, вдоль берега, идешь, не разбирая дороги, петляя, корявыми ногами путаясь в ползучих огуречных плетях, а над головой августовское небо, полное метеоров, то прямо из-под ног твоих, в воздухе перевертываясь, кувыркаясь и лопаясь, во все стороны трассируют бешеные огурцы, эти омерзительные метеоры почвы, и становится от этого еще более тошно, тоскливо…
На бахче, охраняемой бдительным неусыпным сторожем с солью, они наворовали несколько зрелых, ядреных, гладкокожих тыкв. Они уселись на берегу Шумки, устроив тыквы на коленях, и, вооружившись ножами, с усердием принялись долбить.
Их было пятеро — Вовик, чьим любимым местом во дворе была Водокачка, на которой он так и проработал многие годы, пока не сгинул в лагерях за изнасилование малолетней, Павлик, которому Король, патологически любящий видоизменять окружающий мир, придумал заграничную кличку Пайл, Стаканский, который вооружившись ножом, в сущности, долбил на коленях собственное безумие, сам Король, чей образ, время от времени материализуясь, преследовал Стаканского всю жизнь, и — в длинном, монотонном, голубом — тонкими музыкальными пальцами скользящая по тыквенной мякоти — Аня Колобкова…
Первым откололся Пайл. Его жалкая, вздорная, совершенно не страшная, а скорее грустная тыква не понравилась Королю и Король прогнал его, несколько раз ударив ногой в живот. Много лет спустя Пайл пристрастился к наркотикам, он умирал, галлюцинируя, на металлической решетчатой кровати, и грустная тыква маячила перед его глазами, уводя из ада этой жизни в настоящий, конечный и более цивилизованный Ад.
Вторым потерпел неудачу тщедушный Вова. Его тыква получилась смешной, обрюзгшей, и Король прогнал его, дав ему такого пинка, что он перелетел через русло реки, тяжело свалившись на том берегу, в бешеные огурцы, мертвой хваткой сжимая свою бездарную тыкву. Он умер в лагере под Анадырем, от рака прямой кишки, которым его наградили мстительные гомосексуалисты.
Третья тыква, представленная на обозрение Королю, была тыква Стаканского, он стоял, замирая, перед сидевшим на корточках Королем, и властитель хмуро переводил взгляд со Стаканского на тыкву и обратно, как бы пытаясь отыскать общие черты.
— Тыква, — слабо пролепетал Стаканский.
— Вижу, что тыква, — мрачно констатировал Король, наливаясь кровью.
— Смерть, — подумал Стаканский, — страшная мучительная смерть с таким вот лицом, с этой циничной улыбкой рваного рта, чем-то похожая на полную луну…
— Эта тыква пойдет, — серьезно сказал Король, и Стаканский чуть было не бросился ему на шею.
То была несомненная творческая удача, как будто бы у тебя наконец приняли рукопись… Много лет прошло, и вот так же, наливаясь кровью, читали различные редакторы его сочинения, и всегда, видя их склоненные лысины, Стаканский вспоминал именно этот момент своей жизни…
Тыква Короля, гнусная, подлая, полная искривленной лжи и ненависти, обсуждению не подлежала. Также особо, вне всякой критики, почему-то прошла хмурая, похожая, скорее, на болезнь, чем на смерть, тыква Ани Колобковой.
Они остались втроем. Темнело, небо являло первые звезды, Вегу и Альтаир, они укрепили свечи внутри своих тыкв и посмотрели на них.
Это было странное зрелище: три головы — лица искажены ужасом, в сумерках почти прижаты друг к другу, молча, пристально смотрят на три головы — огненные глаза, постоянно подмигивающие от сквозняка, идущего внутри тыкв, огромные рты, в глубине своей шевелящие красноватыми языками… Нет ничего страшнее лица, искаженного ужасом, нет ничего страшнее тыквы, из бездны своего растительного мира глядящей тебе прямо в глаза.