— Завтра, — сказала она довольно, — снова придет письмо. Завтра будет хороший день.
Когда Максу исполнилось полгода, он неожиданным решением положил конец слуху, будто из-за нежности Чебети стал мягким и ленивым, как дети ее собственного племени, которые все еще сосут материнскую грудь, уже умея ходить. Маленький аскари Чебети, не обратив внимания на пессимизм опытных немецких матерей, своими силенками сел в коляске. Это случилось воскресным утром. В это время в саду «Хоув-Корта» для малыша-тяжеловеса не было подходящего общества, чтобы привлечь всеобщее внимание физическими достижениями.
Многие женщины еще придерживались европейского ритуала роскошного воскресного обеда, хотя и со стыдом, поскольку это не отвечало обычаям страны с тех пор, как появилось новомодное слово «бранч». Так что они присматривали за своими кухарками и жаловались на некачественное мясо. Мужчины мучились с «Санди пост», которая настолько утомляла эмигрантов своими языковыми тонкостями, литературными амбициями и сложными статьями о жизни высшего лондонского общества, что они могли читать ее только с большими перерывами, душа в зародыше неудобную мысль, что воля сильнее умения.
Если бы Овуор поглядывал, как обычно, время от времени в окно, то увидел бы, как объект его гордости, которого он, несмотря на все более спокойные ночи, упорно называл «аскари», прямехонько сидит в своей коляске. А так он буйствовал в этот миг на кухне, как молодой масай на своей первой охоте, потому что картофель был водянистый и рассыпался при варке. Картофелины, которые после варки выглядели как тучи над большой горой, дома, в Ол’ Джоро Ороке, обычно вызывали у Овуора чувство собственной несостоятельности, а на лице бваны — складку гнева между носом и ртом.
Чебети гладила пеленки, что Овуор воспринимал как покушение на права мужчины: айа должна была только стирать белье, а не управляться с тяжелым утюгом с углями. Йеттель и Вальтер отложили свой спор о возвращении до лучших времен, до того измучившись, что все разговоры оканчивались, едва начавшись, с того дня, когда Йеттель поняла значение слова «репатриация», грозившего такими серьезными последствиями.
Они с Вальтером отправились к профессору Готтшальку. Он вывихнул ногу, и уже три недели друзья снабжали его провизией и новостями со всего света, которые он не мог почерпнуть ни из радиопередач, ни из газет, а исключительно из приватных разговоров.
Так что на месте была только Регина, когда ее брат, рванувшись с громким криком, который подманил лишь собачку Дианы, завоевал себе в жизни новое положение. За мгновение, которого бы не хватило птахе, чтобы в минуту опасности раскинуть крылья, Макс из младенца, видевшего только небо и нуждавшегося в чужих руках, чтобы расширить свои горизонты, превратился в любознательное существо, в любое время способное заглянуть в глаза другим людям и с высоты изучающее жизнь по своему усмотрению.
Коляска стояла в тени гуавы, на которой прежде обитала английская фея. С тех пор как обладавшая классовой сознательностью дама не отвечала больше за радости и печали одинокого ребенка эмигрантов, Регина забиралась в охранительную зону своей фантазии только тогда, когда солнце с беспощадной силой гнало ее в тень и в прошлое.
Когда Макс с удивлением, от которого глаза у него стали такими же круглыми, как луна, наполняющая ночи сиянием дня, покинул свои уютные подушки, его сестра как раз сделала одно странное открытие. Она впервые со всей отчетливостью ощутила, что достаточно знакомого запаха, чтобы оживить давно зарытые воспоминания, приносившие отчаянные муки. Сладкий запах тех дней, которых уже не было, щекотал ее нос тоской. Прежде всего, Регина не могла разобраться, хочется ли ей, чтобы фея вернулась, или нет. Возможность выбора лишала ее уверенности.
— Нет, — наконец решилась она. — Мне она больше не нужна. У меня ведь есть ты. Ты, по крайней мере, улыбаешься, когда я тебе что-то рассказываю. И с тобой я могу так же говорить по-английски, как раньше с феей. Во всяком случае, когда мы одни. Или тебе больше нравится слушать суахили?
Регина открыла рот широко, как птичка, кормящая своих птенчиков, поймала горлом прохладу и рассмеялась, не помешав тишине. Ей нравилось вызывать своим смехом улыбку брата, как в тот великолепный день, когда это чудо свершилось впервые. Макс довольно загулил, составив из звуков, бывших в нем, фонтан ликования, в котором Регине послышалось слово «айа».
— Смотри, чтобы папа не услышал, засмеялась она. — Он с ума сойдет, если первое слово его сына будет на суахили. Он хочет разговаривать с тобой на своем языке и о своей родине. Скажи лучше «Леобшютц». Или уж хотя бы «Зорау».
Регина слишком поздно поняла, что поступает сейчас так же глупо, как совсем молодой стервятник, который поспешными криками приманивает своих соплеменников и вынужден разделить с ними свою добычу.
Она позволила своей фантазии загнать себя в такую пропасть, из которой невозможно было выбраться целым и невредимым. Из прекрасной игры со слушателем, который никогда не отвечал и, следовательно, всегда давал правильный ответ, получилась действительность с ухмыляющейся рожей. А она напомнила о ссорах родителей, которые теперь повторялись так же регулярно, как вой гиен в ночном Ол’ Джоро Ороке.
Еще тогда Регина поняла, что слово «Германия», как только отец произносил первый слог, приносило заботы и огорчения. Но с некоторых пор «Германия» стала для всех угрозой более страшной, чем все непонятные слова, которых Регина научилась бояться, когда была ребенком. Если она не успевала вовремя закрыть уши до начала беспощадной войны между родителями, то они все время слышали о прощании, которое представлялось ей еще болезненнее, чем прощание с фермой, которую она никак не могла забыть, несмотря на все усилия и свое обещание Мартину.
Регина боялась не только той злобы, с которой родители мучили друг друга, но еще больше того чувства, что от нее требуют сделать ужасный выбор между желаниями головы и сердца. Ее голова была на стороне матери, а сердце билось за отца.
— Знаешь, аскари, — сказала Регина на прекрасном мягком джалуо, как это делали Овуор с Чебети, оставаясь наедине с малышом, — тебя такое же ожидает. Мы не такие, как все дети. Другим детям ничего не говорят, а нам они все рассказывают. Мы с тобой получили таких родителей, которые не могут держать язык за зубами.
Она встала, наслаждаясь тем, как жесткие травинки покалывают ее босые ноги, потом быстро побежала к цветущему гибискусу и сорвала лиловый цветок с буйно разросшегося куста. Она осторожно принесла нежный цветок к коляске и так долго щекотала мальчика, пока он не загулил, снова издав односложные звуки, напоминавшие смесь джалуо и суахили.
— Если ты никому не расскажешь, — прошептала она, усаживая Макса на колени и продолжая уже громче по-английски, — я тебе объясню. Вчера мама закричала: «В страну убийц меня никто не заставит поехать», и мне просто пришлось с ней плакать. Я знала, что она вспоминает о своей матери и сестре. Знаешь, это были наши бабушка и тетя. А потом папа закричал в ответ: «Не все же там убийцы», побледнел и задрожал так, что мне его стало ужасно жалко. И тогда я поплакала из-за него. Вот так всегда. Я не знаю, за кого я. Понимаешь, больше всего мне нравится разговаривать с тобой. Ты ведь даже еще не знаешь, что есть Германия.
— Ну что, Регина, пичкаешь брата своими английскими историями или на сей раз вталкиваешь в него еще какой-нибудь бред? — издалека закричал Вальтер, выходя из-за куста шелковицы.
Регина подняла брата, спрятав за его тельцем лицо. Она подождала, пока с лица не сойдет краска смущения, представив себя охотником, попавшим в собственную западню. В этот раз Овуор был не прав. Он утверждал, что у нее глаза как у гепарда, но она не увидела, как подошел отец.
— Я думала, ты у старика Готтшалька, — сказала она, заикаясь.
— Мы там и были. Он передает тебе привет и говорит, что рад был бы тебя увидеть. Сходи к нему, Регина. Старику так одиноко. Надо помогать, чем можешь, и помогать добровольно. Мы ведь ничего не можем подарить, кроме себя. Мама уже пошла домой. А я подумал, что мои дети будут мне рады. Но моя дочь выглядит так, как будто воровала яйца и поймана на месте преступления.
Почувствовав разочарование Вальтера, Регина раскаялась. Тяжело поднявшись, точь-в-точь беззубая дряхлая бабка, она положила Макса назад, на его подушки, потом медленно подошла к отцу и обняла его так крепко, как будто одними руками могла забрать мысли, о которых ему нельзя было узнать. Дрожь его тела рассказала ей о волнениях прошедшей ночи еще больше, чем его лицо. Регину, хотя она и сопротивлялась, угнетала печаль, давившая на ее совесть; она искала слова, чтобы скрыть сочувствие, но отец опередил ее.