Регина медленно открыла рот и еще медленнее закрыла его. Ей нужно было время, чтобы понять, видит ли еще профессор, что она сидит на земле, рядом с его стулом. Он слабо улыбнулся, как будто всю свою жизнь разговаривал с зевающими обезьянами, которым даже кричать не надо, чтобы на них обратили внимание.
— Франкфурт, — сказал он, царапнув мягким голосом по доброй тишине, — был так красив. Ты помнишь? Как можно родиться не во Франкфурте? Это ты сказала, когда была совсем маленькой. Все так смеялись. Господи, как мы тогда были счастливы. И глупы. Передай от меня привет родине, когда увидишь ее. Скажи ей, я не мог ее забыть. Хотя все время пытался.
— Передам, — сказала Регина. Она слишком быстро сглотнула растерянность и закашлялась.
— И спасибо тебе, что еще успела ко мне заглянуть. Скажи матери, пусть не ругается, если опоздаешь на урок пения.
Регина закрыла глаза, ожидая, что соль под веками станет маленькими сухими зернышками. Ждать пришлось дольше, чем она думала, пока в глазах снова прояснилось, и тогда она заметила, что профессор уснул. Он дышал так шумно, что утих даже тихий свист ветра; край его черной шляпы коснулся его носа.
Хотя Регина была босиком и на запекшейся земле производила не больше шума, чем бабочка, присевшая на засохший лист розового куста, она старалась идти только на цыпочках. Проделав половину пути, она еще раз обернулась, так как ей вдруг показалось правильным и важным, чтобы профессор не проснулся, пока не найдет сил расставить в своей голове все по порядку — и формы, и цвета.
Ее радовало, непонятно почему, что он так спокойно спит. Она знала, что он ее не услышит. И поэтому поддалась внезапному шаловливому желанию крикнуть вместо «до свидания» «квахери».
Настал вечер, прежде чем обитатели «Хоув-Корта» начали удивляться, что профессор Готтшальк, который не любил внезапную свежесть африканских ночей, все еще спокойно сидит на своем стуле. Но потом вдруг все заговорили, как будто об этом сообщили заколдованным эхом лесные барабаны, что он умер.
Похоронили его уже на следующий день. Была пятница, а в субботу хоронить нельзя. В Гилгиле лил необычайно сильный дождь, но раввин не разрешил отложить похороны дольше чем до полудня. Он пытался изобразить улыбку, многочисленными жестами показывал, как понимает всеобщее волнение, вызванное его верностью законам, но не поддавался ни на какие уговоры. И даже аргументы на понятном английском языке не убедили его, что профессор имеет право отправиться в последний путь в сопровождении дочери и зятя.
— Если бы он слушал радио, вместо того чтобы молиться, то знал бы, что дорога от Гилгила до Найроби стала сплошным месивом, — с горечью сказала Эльза Конрад.
— Такого человека, как профессор, нельзя просто взять и закопать, даже без его близких.
— Без таких набожных людей, как здешний раввин, скоро бы вообще иудеев не осталось, — пробовал уговорить всех Вальтер. — Профессор бы это понял.
— Тьфу ты, господи, ты что, всегда должен проявлять к другим понимание?
— Этот крест я несу всю мою жизнь.
Лилли и Оскар Ханы приехали на кладбище, когда солнце уже едва отбрасывало тени, а кучка осиротевших людей печально стояла у могилы. После молитв раввин произнес по-английски короткую речь, наполненную знанием и мудростью, но это только усилило возмущение большинства присутствовавших, главным образом по причине недостаточного знания языка.
Оскар, в брюках цвета хаки и слишком узкой темной куртке, без галстука, со следами засохшей глины на брючинах и лбу, тяжело дышал. Он не произнес ни слова, только смущенно улыбался, подойдя к могиле. Лилли была одета в брюки, в которых она вечером кормила кур, а на голове у нее был красный тюрбан. Она так нервничала, что забыла у кладбищенских ворот захлопнуть дверцу автомобиля. Ее пудель, который, как и Оскар, за последние два года очень постарел, поседел и потолстел, бежал за ней, тяжело дыша. Вслед ему из-за высоких деревьев неслись крики Маньялы, которого Регина сразу узнала по его хриплому голосу. Он обзывал пса сыном прожорливой змеи из болот Румурути и поочередно угрожал ему то ее яростью, то местью ничего не прощающего бога Мунго.
Регине пришлось проглотить смех, рвавшийся в ее горло подобно бушующему водопаду; думая о профессоре, она старалась также не показывать своей радости при виде Лилли и Оскара. Она стояла между Вальтером и Йеттель, под кедром, на котором скворец, несмотря на полуденный зной, пытался светлыми высокими звуками привлечь внимание своей невесты. Когда Регина увидела, как Лилли бежит и напряжение бороздит морщинами ее лицо, она вспомнила, как профессор беспокоился, что его дочь опоздает на урок пения. Сначала Регина чуть не рассмеялась и испуганно закусила губу, потом почувствовала слезы, хотя ее глаза были сухими.
В тот момент, когда Лилли добежала до могилы и с облегчением вздохнула, пудель, почувствовав запах Регины, запрыгал вокруг нее с громким радостным лаем, а потом забился ей в ноги. Она гладила его, чтобы успокоиться самой и успокоить пса, и привлекла внимание раввина, который, поджав губы, уставился на нее и повизгивавшую собаку.
Оха очень тихо, еще не отдышавшись, прочитал над усопшим «Каддиш»[95]. Но родители его умерли так давно, что он не мог быстро вспомнить текст молитвы, ради каждого слова оживляя прошлое, которое в момент такого напряжения всех сил отделывалось от него неправильными звуками. Все заметили, как неприятно ему было принять помощь старательного, низенького мужчины, которого никто не знал и который появился из-за надгробия как раз в нужный момент.
Этот незнакомец, с бородой, в высокой черной шляпе, уже потому являлся на каждое погребение в среде эмигрантов, что знал: лишь некоторые из них были настолько правоверными, чтобы бегло прочитать поминальную молитву, и почти все — такими великодушными в оценке его помощи, какими бывают только люди, которые не могут себе этого позволить.
После того как Оха, заикаясь, пробормотал наконец последнее слово молитвы, могилу быстро засыпали. Раввин, кажется, тоже торопился. Он уже отошел на несколько шагов, когда Лилли, высвободившись из рук утешавших ее, с какой-то детской робостью, так не похожей на нее, тихо сказала:
— Я знаю, эта песня не подходит для похорон, но мой отец любил ее. И я хотела бы спеть ее здесь для него в последний раз.
Лицо Лилли было бледным, но голос звучал чисто и настолько сильно, что несколько раз отразился от голубых гор Нгонга, когда она запела «Не знаю, что стало со мною». Некоторые пели вместе с ней, и, когда мелодия отзвучала, установилась такая торжественная тишина, что даже пудель изменил своей многолетней привычке и не стал подвывать Лилли. Регина попробовала сначала напевать вместе со взрослыми, а потом поплакать, но у нее не получилось ни то ни другое. Ее огорчало, что она забыла, что нужно сказать Лилли и Охе, хотя отец только сегодня утром репетировал с ней эти три немецких слова, которые показались ей очень красивыми и подходящими.
Йеттель пригласила Лилли с Охой на ужин. Овуор с гордостью продемонстрировал им маленького Макса, подробно объяснив, почему называет его «аскари». Он еще больше возгордился, когда вспомнил, какой хотела видеть прекрасная мемсахиб из Гилгила свою яичницу: плотной, с коричневой корочкой, а не мягкой, со стеклянной кожицей, как бвана. Овуор рассказал Лилли, что ее отец незадолго до смерти разговаривал с Региной.
— Она пошла с ним, — сказал он, — в большое сафари. Регина испугалась, потому что думала: ее последнее свидание с профессором должно остаться тайной. Но потом в очередной раз убедилась, как умен Овуор, потому что Лилли сначала сказала:
— Я рада, что ты побыла с ним, — а потом попросила: — Может, ты расскажешь мне, о чем вы говорили.
Пока Йеттель укладывала Макса спать, а мужчины пошли прогуляться в саду, Регина достала слова, которые с момента смерти профессора закрыла у себя в голове. Даже фразу: «Как можно родиться не во Франкфурте».
Сначала Регине было неудобно рассказывать о том, что профессор перепутал ее с дочерью, но именно это силой просилось изо рта, как будто только и ждало, как бы вырваться из плена. История, кажется, утешила Лилли; она в первый раз, с тех пор как выбежала из машины на кладбище, засмеялась, а потом еще раз, гораздо громче, когда услышала про урок пения.
— Точно, — вспомнила она, — отец всегда боялся, что я опоздаю. Ты теперь для меня как младшая сестренка, которой у меня не было, — сказала она, когда они с Охой собрались уходить, чтобы провести ночь в комнате профессора.
На следующее утро, за завтраком, она спросила, отчего Регина окончательно потеряла дар речи:
— Как ты смотришь на то, чтобы поехать с нами в «Аркадию»? Твоих родителей я уже спросила. Они согласны.
— Нет. Я не могу, — отказалась Регина. Уже произнося это, она почувствовала, как горит ее кожа, потому что она совладала только со ртом, но не с телом, и теперь ей было стыдно, ведь она знала, сколько желания в ее взгляде.