— Ничего, — успокоил его гость, — пусть побесятся, — он кивнул головой на мужиков, которые опять сошлись и костерили друг друга, как бабы на базаре, — лишний пар выйдет, работать лучше будут.
— А ежли вусмерть захлестнут друг друга?
— Ну, тут уж, Иван, кому что на роду написано. Каждому свое, как говорят мудрецы.
— Так что, русским на роду написано, чтобы брат на брата, чтобы кровь без передыху лили?!
— Ну, а что поделаешь?! — развел руками Исай Самуилыч и вдруг проговорился: — Что прикажете с этими дураками делать?!
— От что дураки, то дураки – согласно кивнул головой Гоша Хуцан.
— Учить надо, чтоб жалели друг друга, чтоб как братья…
— О-о-ой, Ваня, — замахал гость руками, — старые песенки. Сколь волка не корми, всё одно в лес смотрит.
— Не-е, разучились по-божески жить…
— По-божески… — скривился Гоша Хуцан. — Ты что, Иван, в религию ударился?
Иван согласно кивнул, глядя в темное небо.
— По-божески… – засмеялся Исай Самуилыч. – По этому поводу Хайям тоже сказал:
Ко мне ворвался ты, как ураган, Господь,
И опрокинул мне с вином стакан, Господь!
Я пьнству предаюсь, а Ты творишь бесчинства?
Гром разрази меня, коль ты не пьян, Господь!”
Иван покосился на Мудреца и неодобрительно покачал головой.
— Но это уж слишком, прости ему Господи…
6
Может быть, соседи, отрезвленные криком Алексея, который тут же унырнул в избу, постеснявшись городского гостя, и разошлись бы по углам, потаскав друг друга на матерках, высрамив принародно. Но тут подлетел выскочивший из избы Петр Краснобаев и, смекнув дело, азартно, кочетом закрутился возле мужиков, злобно приговаривая:
— Дай ему, Митрий, дай по сопатке, дай, чтоб не рыпался. Ишь прибежал рюмки сшибать. Звали его. Напился, нажрался от пуза, и меня же поносить начал. Посельга беспутая, нищеброд.
— Я, Халун, хошь в латаном, да не хватанном, — полез уже на него Сёмкин.
Но тут Хитрый Митрий, раззадоренный, широко, по-мужицки развернулся… а коль Сёмкин отшатнулся, то плюха, правда уже на отлете, досталась Петру. Тот с визгом побежал в избу, зажимая ухо, расплескивая кровь по крыльцу. Сёмкин тем временем решил взять Митрия на калган — боднуть головой, свалить с ног, но Митрий, учуяв кровь, разъяренный, с негаданной при своей огрузлости, молодой прытью ударил снизу, и Сёмкин отлетел к поленнице. Тут уже подскочил Иван, ухватил Митрия за обе руки и стал умолять со слезами в голосе:
— Митрий, а, Митрий, очнись же, очнись! Что вы как нелюди?! Что вы как сбесились-то?! Что вам делить?! Ну, пусть ругается, пусть матерится, пусть обзывает всяко — больной же мужик. Пожалей ты его…
— Да отвяжись-ка ты, жалейка, пальцем деланный!.. — отмахнул его Митрий. — Я эту гниду задавлю счас.
— Успокойся, Митрий, — слезно просил Иван, прижав руки к груди. — не порти праздник. Успокойся!.. Иди лучше за стол. Я сам с им разберусь.
— Кого с им разбираться?! Давить его…
— Иди, иди, Митрий, прошу тебя.
— Ладно, ему пока хватит. Пойду…
— Верно говорят: какая русская гулянка без мордобоя, – Исай Самуилыч с холодновато мудрой улыбкой покосился на Ивана, который опять был рядом. – Кровавый русский бунт…Не умеют жить и другим мешают жить.
— Раньше такого не было. Разве что молодежь-холостежь вдругорядь схлестнется из-за девок…
Сёмкин о ту пору, страшно матерясь, выплевывая изо рта сукровицу, пополз на карачках вдоль поленницы и неожиданно уткнулся в прислоненный к дровам ошкуренный березовый дрын_. Дальше все случилось в неуловимые мгновения: Сёмкин, в распластанной до пупа рубахе, залитый кровью, вскочил на ноги с занесенным дрыном и пошел было на Митрия, но тут на глаза ему угодил сам сам Мудрец…
— Чего ты лыбишься, морда иудина?! — Сёмкин развернулся к Мудрецу, потряхивая колом. — Всех в деревне стравил, переплёл, мошну набил и в город уметелил…
Мужики не успели и глазом моргнуть, как Сёмкин, раззявив рот в окрававленном крике, подлетел к Мудрецу, и заказывать бы тому печальную музыку, если бы с негаднной прытью не заслонил его Иван Житихин. На его покаянную голову и обрушился березовый дрын.
Утробный бабий крик, порвав глухую темь, впился в небо; там его догнал пронзительный детский визг, и все разом стихло, затаилось в жути.
7
Крадучись, почти на цыпочках, оглядываясь через плечо на окошко, которое выходило в ограду и за которым всё тревожно затихло, серенькой мышкой юркнул Ванюшка мимо избы, но тут же, больно столкнувшись с неожиданно возникшим говорком из темноты, чуть не сел от испуга. Прижавшись к поленнице дров, разобрал помигивающие на высоком крыльце три красные точки. Огоньки от запаленных папирос то покрывались белесым налетом, то вдруг, когда курящие сильно затягивались, горели жаркими пятнами, мимолетно и неясно, но в пугающе кровавой красноте выхватывая из темени лица. В коротких всполохах света Ванюшка различил отца, соседа Жамбала и гостя.
— Жамбал, а, Жамбал, так мы к тебе на гурт подскочим с Самуилычем, – договаривался отец. – Гоша ишо с нами… На солонцы сбегам, – может, глядишь, и сохатого завалим. Добудем свату мяса зверинного…
— Утро вечера мудрей, — смутно отозвался Жамбал.
— А потом, Самуилыч, и на рыбалку махнем. Можно на другое озеро, на Большую Еравну, куда-нибудь под Тулдун. Места уловистые там, красивые…
— Ты что, Петр, какая хрен рыбака?! – раздраженно отозвался гость. – Утром в город еду. Как там Иван?.. Какого черта лысого полез?! Две собаки грызутся, третья не лезь.
— Непутный… Ну да, оклемается… Ить говорил же, мать его в душу: не пускайте Сёмкина – всю гулянку испортит. Вот уж верно говорят: одна поносная овца все стадо испортит. Не пьет, ничего мужик, но как вожжа под хвост попала – всё, держись моя жись…
Когда иужики, выбросив в ограду еще светящиеся окурки, загнувшие от крыльца до земли сплошные дуги, зашоркали уже в сенях, Ванюшка прошмыгнул мимо крыльца и завернул на скотный двор. Все ворота — во двор, в Майкину стаюшку — были настежь распахнуты, выпячивая безмолвную, пепельно-темную пустоту, как будто со двора только что вынесли покойника. Из стайки, когда он перешагнул досточку, заменяющую порожек, на него дохнул скучный, нежилой и зябкий воздух — выстудилась стайка. Ванюшка перелез через низенькие прясла яслей и, нашарив в углу сенную труху, лег, поджав голые коленки, уселся, приникнув спиной к толстобревному срубу. И почти сразу же услышал материн голос:
— Ване-о… — непривычно жалостливо и даже виновато звала она. — Вань, а Вань! Сы-ыно-о!.. Куда, мазаюшка, потерялся? Танька говорит, видела, как его бабушка Будаиха вела. Да здесь где-то прячется, здесь. В стайке, поди… Хотя бара, чего ему, бедному, делать там?! Один остался.
— Как же мы его забыли-то с этим праздником?! — долетел голос молодухи, и оттого, что он был, как у матери, жалостливым, Ванюшке захотелось плакать — внутри уже размякло все, — но, проглотив подступающий плач, зло уперся взглядом в светлеющий проем двери и теснее прильнул к срубу.
— Ну ладно, сам придет, не будем искать. Ох. устала я седни, никакой моченьки нету. Устала.
— Ты, Марина, сильно не переживай, — послышался голос сестры Шуры. — Ну, случилось, что поделаешь. Свадьбу отвели, маленько еще погостите, да и поедете.
— Что ты, Александра, какое там… погостите! — раздраженно отозвалась молодуха. — Завтра же с папой поедем. Хватит, сыты по горло, нагляделись. Алексей как хочет, а мы с папой едем. Как еще он-то не встрял… Ну и как там родич-то ваш?..
— Дак чо же, без памяти увезли в больницу… Но да, Бог даст, одыбат…
— Ване-о!.. — опять кликнула мать.
— Ладно, мама, пойдем, — позвала ее Шура. — Прячется где-то, выходить не хочет, — знаю я его характер. Лучше уж не трогать…
— Какой-то он диковатый у вас, — отметила молодуха. — Мы уж хотели было взять его в город…
— С нашим папашкой не то что диковатым, дурковатым станешь, — пожаловалась Шура.
— Да, я уж убедилась.
— Мы-то с Алексеем маленькие были, отец не пил — браво жили… А теперь… Трезвый человек человеком, но как выпьет…Девок-то, Таньку с Веркой, жалеет, балует, вот отхону, бедному, достается. Воспитывает все… Да Ванька и сам виноват, вольный растет. Это он на вид тихоня… Вот отец и злится.
— Гостей много, — уже обрывками доносился до Ванюшки молодухин голос, — испугался… Я уж папе сказала… Ждал…
— Ой, тут, девонька, другое, похлесче… — мать еще что-то говорила, но говорила уже откуда-то с крыльца или из сеней, и Ванюшка уже ничего не мог разобрать, как и не понял, — да и не старался понять, оглушенный своим горем, — о какой беде шла речь.
Прошло какое-то время, и парнишка забылся в полусне-полуяви, сознавая, что лежит сейчас в стайке, и вдруг увидел в пустоте старого, низенького сруба Майкины глаза, печально утешающие, чуть затененные долгими, по-девичьи загнутыми на краях ресницами; и так они ясно увиделись, словно где-то за ними, просвечивая их насквозь, горели тихой желтизной крохотные огонечки; в сиянии их увиделась вся Майка, ее широкий лоб, с обломанным рогом с бурой подпалиной-звездочкой. «Ма-айка, Ма-айка… — зашептал парнишка, подставляя лицо то одной, то другой щекой теплому коровьему дыханию, травяному, с молочной кислинкой, и блаженно прижмурился. — Май-ка, Майка, родненькая ты моя, Ма-айка, бравочка ты моя…» И само дыхание тоже услышалось, посапывающее, со вздохами, отчего он, сразу же позабыв недавнее зло, улыбнувшись сведенным от долгого плача, сухим ртом, протянул руку, которая, просунувшись сквозь мерцающий холод пустоты, коснулась теплой подпалинки, потом ладошка опустилась ниже, и ее шоркнул коровий язык… «Майка, Майка…» — тряским голосом запричитал он, хотел было заплакать, теперь от заливающего счастья, но слезы… слезы уже давно вышли из него, не оставив заначки на такой светлый час; грудь хоть и шаталась, ходила ходуном, хоть и морщились губы, а глаза пустили от себя рябь стариковских морщин, но слезы, облегчающие и утешающие, теперь не проливались; теперь им надо было копиться да копиться.