– Говори прямо, ты русский или еврей?
Но и на этот вопрос я не мог ответить, потому что не имел права на него отвечать! Да, я русский, я ощущаю себя русским, я вырос в лоне русской культуры, я воспитан на книгах великих русских писателей, я – русский, но я не могу ответить на так поставленный вопрос, просто не имею на это права. («А что, если твой отец – еврей?» Мама.)
– Если ты русский, то оставайся с нами, а если еврей… – При слове «русский» лицо русича светлело и становилось красивым, при слове же «еврей» принимало брезгливое и презрительное выражение, что совершенно ему не шло. – Бери руки в ноги и беги отсюда.
Он, наверное, думал, что поставил меня перед выбором, но выбора-то у меня как раз и не было! В какой-то момент я даже пожалел, что не сказал о маме, я, кажется, готов был уже о ней сказать, как вдруг из толпы выступил мой третий собеседник. (Хотя он так ничего и не сказал.) Это был браток, типичный браток, я бы сказал – карикатурно-типичный: низкорослый, широкоплечий, с короткой, ежиком, стрижкой, в хорошо отглаженных брюках и в блестящих щегольских туфлях. Он был в красном пиджаке! А на квадратном с крепким подбородком лице были черные очки. В опущенной руке он держал новенький короткоствольный автомат. Подняв его, он демонстративно передернул затвор. Стало противно. Я не желал иметь с этими людьми ничего общего и повернулся и пошел… В какой-то момент страстно захотелось побежать, но: «Я не доставлю вам такого удовольствия», – подумал я, а еще я подумал, что, если я побегу, он выстрелит. И в тот же момент, словно по команде, все они за моей спиной закричали, засвистели, заулюлюкали в сотни, тысячи глоток:
– Держи жида!
– Лови пархатого!
– В Израиль побежал!
– Ату его, ату!
– Улю-лю-лю-лю-лю-лю…
Я бежал как еврей, но, кажется, никогда в жизни не ощущал себя русским более, чем в те минуты, испытывая от этого раздвоения стыд и гордость: стыд за русских, которые здесь оказались, и гордость за евреев, которых здесь не было. Добравшись до угла, я продолжил свое движение в направлении следующих ворот, но, немного до них не доходя, остановился, и очень хорошо сделал, что остановился, потому что неожиданно, вдруг, безо всякого предупреждения, на свободное пространство улицы выплеснулась из ворот и понеслась огромная и чрезвычайно плотная темная толпа. Пройдя еще буквально десяток метров, я бы непременно с ней столкнулся, и она понесла бы меня с собой… Мое положение напомнило мне положение Николеньки Ростова под Аустерлицем, когда его чуть не затоптал и не унес с собой полк кавалергардов. Начинался штурм мэрии, но тогда я этого еще не знал… Штурмующие бежали быстро, на удивление слаженно и, что еще более удивительно, совершенно беззвучно, никто не кричал «ура», никто вообще ничего не кричал. Лица различить было невозможно, это были массы, те самые НАРОДНЫЕ МАССЫ, о которых я знал из «Истории КПСС», но никогда не предполагал, что придется с ними встретиться и увидеть среди них маму.
Вот и подошли к концу мои три дня и три ночи. Друг! Я прожил их за тебя. Это было трудное время, трудное, но интересное, и уже сейчас я знаю, что буду вспоминать его с благодарностью и теплотой. Согласись, не каждый мой современник может похвастать тем, что провел ночь в КПЗ, дискутировал в Бутырке о тайнах мироздания и вел себя на допросе, как партизан. Я познакомился с интересными людьми и вообще узнал много нового. Согласись также, не всякому известно, что ощущает человек, на руках которого застегиваются наручники и которого подталкивает в спину вооруженный охранник. Это чувство унижает, но одновременно и возвышает, это свидетельствую я, Евгений Золоторотов. Кстати, о Золоторотове! Когда вчера в кабинет Писигина (почти сразу после того, как мы с тобой так не по-дружески расстались) вошел милиционер и назвал мою фамилию, я даже удивился: за эти три дня и три ночи настолько от нее отвык, что некоторое время размышлял: «Какой такой Золоторотов?» Но потом был, конечно, шок, самый настоящий шок: как они узнали? А дальше наручники (интересно, что, как только их надели, руки совершенно перестали дрожать), автозак (который я тебе уже описывал) и короткий путь до Бутырки. (Автозак въехал во двор, где меня выпустили, спрыгнув на асфальт, я сразу обратил внимание на знаменитую кирпичную башню, в которой провели остаток своей жизни многие известные деятели российской истории и культуры, включая Емельяна Пугачева, и подумал: «Бутырки!» или «Бутырка»? Да какая разница?) Дальше тоже было очень интересно: фотографирование, отпечатки пальцев и прочие процедуры, я бы подробно их тебе описал, но при двух, к сожалению отсутствующих ныне условиях, а именно: а) это был бы не третий день моего пребывания в «местах не столь отдаленных», то есть я хочу сказать, способность воспринимать новые впечатления у меня несколько притупилась, да и сами события стали утрачивать свою новизну, и б) (это главное) все было бы по-прежнему, если бы я по-прежнему оставался тобой, то есть по-прежнему выдавал бы себя за тебя. По-видимому, это что-то вроде писательского псевдонима: я убежден: если бы Алексей Пешков не назвался Максимом Горьким, он не написал бы «На дне». Штильмарком, старик, быть интереснее, чем Золоторотовым! (Шутка.) Но если серьезно, вопрос «откуда они узнали?» давил меня, душил и грыз. Но я сразу хочу тебя поздравить – в нашем многолетней давности споре о том, что на каждого из нас есть «Дело», ты оказался прав! Я собственными глазами видел мое «Дело» – это такая серенькая тоненькая папочка. Ее небрежно нес мой сопровождающий (примерно так же я носил в школе свой набитый тройками дневник) и открывал его всякий раз при прохождении мной очередной процедуры (см. выше). Признаю – я проиграл тебе бутылку коньяка, но сразу предупреждаю: получишь ты его только после того, как поставишь мне бутылку аналогичного напитка за Пушкина. «Мечты, мечты, в ЧЕМ ваша сладость», помнишь? Это я опять шучу, но вчера, признаться, мне было не до шуток, особенно когда я услышал слово «общая» и понял, что речь идет о камере. (В тот момент я даже не вспомнил о Слепецком, на новую встречу и продолжение интереснейшего разговора с которым в его теплой уютной камере до того очень рассчитывал.) По правде сказать, меня не пугали (точнее, не очень пугали) условия содержания в общей камере Бутырской тюрьмы: быт, питание и прочее (к этому я уже начал привыкать) – пугало, страшило, приводило в состояние, близкое к паническому, ожидание того, как меня там встретят? И с интеллигентнейшим Дмитрием Ильичем встреча была непростой, а когда тебя встречают десятки собранных в одно место уголовников?
– Здравствуйте.
– Здравствуйте.
А дальше? «Не жди, не верь, не надейся»? Когда это было? «Пасть порву, буркалы выколю» – смешно, но не более. То-то и оно, то-то и оно, старик, – а дальше? Я категорически не мог сформулировать свой ответ на их неизбежное «за что?». Ответ «за други своя» исключался по всем возможным причинам, его я не сказал даже Слепецкому, но здесь я уже не мог ответить и словами Анатолия Жигулина в его прекрасном стихотворении «Кострожоги»: «Ни за что». Маловероятно, чтобы в общей сидели знатоки поэзии, но, главное, этот ответ мог законно их обидеть. В самом деле: если я – ни за что, почему они – за что-то? Теоретически это возможно? Возможно? Ты хорошо знаешь – я никогда не питал иллюзий в отношении своих физических кондиций и душевной стойкости, но действительность превзошла все мои ожидания. Это был не страх, а трепет: я был ни жив ни мертв, у меня буквально подгибались колени; когда охранник вел меня по длинному гулкому и страшно обшарпанному коридору, я даже остановился, и, чтобы придать мне требуемую скорость, охраннику пришлось ткнуть меня пару раз в спину своей резиновой палкой (впрочем, совсем не больно). И так шли мы, шли и наконец пришли…И вот как, ты думаешь, меня там встретили? А никак! Мой приход в общую в общей никто не заметил. Просто не обратили внимания! Я вошел, дверь за мной закрылась, и я остался там стоять. Потом сел и просидел так до утра. Никто, подчеркиваю, никто ко мне не подошел, никто не задал мне ни одного вопроса, никто даже, кажется, в мою сторону не посмотрел. Там каждый занят исключительно собой, вот какое открытие я сделал. И еще – я понял значение и смысл расхожей поговорки: «Не так страшен черт, как его малюют». То есть страшен, еще как страшен, но совершенно не так, как нам кажется. (Но об этом ниже.) Итак, я сел и тоже занялся собой – стал думать. Ты называешь это мозговой атакой, и она у тебя всегда имеет локальную и конкретную цель, носит характер планомерный и последовательный, я же просто вспоминал, всё вспоминал… Как в старинных романах писали: «Перед его мысленным взором пронеслась вся прошедшая жизнь». Вот и моя тоже пронеслась, причем не один раз: то, как на видике, в быстрой перемотке, то в замедлении, то в покадровом просмотре. Извини за красивость, но почему-то именно так хочется мне сейчас сказать: ночь напролет я перетирал свою жизнь, как муку между пальцами. (Или между пальцев? Как правильно, мама?) А муки той было немало, а что ты хочешь – жизнь взяла направление к полтиннику! Перетирал и все искал ту единственную крупицу, которая помогла бы мне ответить на вопрос: за что? За что меня, Золоторотова Е. А., привезли в Бутырку и посадили в общую? Искал и не находил, решительно не находил! То есть нет – нашел, много, причем такого, за что, как говорится, убить мало! (Но – во внесудебном порядке.) Даже за эти три дня и три ночи я такого нагородил и наворотил, что, как ты любишь повторять, мне впору дать десять лет расстрела с ежедневным приведением приговора в исполнение. И искать не приходилось – само ломилось во все окна и двери, беспрерывно кричало о себе, напоминая: «Ты сволочь и свинья, Золоторотов, сволочь и свинья!» И скотина в придачу. Вот, например, по времени самое близкое: