«Так происходит жизнь…»
Ирина Ермакова. Колыбельная для Одиссея. М., Журнал поэзии «Арион», 2002, 126 стр
Место рождения — Керченский пролив. Я понимаю — какое нам, собственно, дело до того, что Пушкин родился в районе метро «Бауманская», а Маяковский — на территории ныне не вполне дружественной Грузии. Однако, даже не веря в мистические совпадения, можно протянуть от точки рождения автора в четырехмерном континууме пространства-времени такие цепочки ассоциаций, которые могут стать ключом к поэтике.
Короче — Керченский пролив. Мама рожает, не успев доплыть на катере до другого берега. Естественно, не могу удержаться и произвольно достраиваю картину: ночь, смоляные черные волны, холодные брызги, студеный мартовский воздух и качка, качка, качка. «И по маслу, по лунному черная ходит зыбка»… Весьма символичное явление нашей героини в мир, на границе двух стихий — водной и воздушной. Суши и в помине нет — не считать же сушей взлетающую на волнах посудину. Почти мифологическое рождение из морской пены — только в объятия другого, более жесткого климата. И кто же Ермакова по гороскопу? Конечно, рыба — кем ей еще быть.
Мосты и туннели. Кстати, что это за географическая точка — Керченский пролив? Это средоточие нескольких между — между двумя частями света, двумя акваториями, двумя горными системами. Здесь сходятся Европа и Азия, черноморские и азовские волны, Крым и Кавказ, Запад и Восток, античность и скифия, эллинизм и христианство… Но не забудьте о времени рождения. Оно тоже срединное — самая макушка века. И пока еще сталинское — интересно, какую цепочку ассоциаций мы выудим отсюда? Разве что вспомним неосуществившуюся идею, одну из великих не-до-строек социализма — мост через Керченский пролив, куда родители героини, молодые энтузиасты-мостостроители, были принесены ветром романтики. Моста не случилось, но в кровь дочери какой-то фермент попал. Ее унаследованная специальность вполне символична — «Мосты и туннели». И, продолжив наши игры, обнаружим ее тоже стоящей между — между классической традицией и авангардом, между романтизмом (если хотите, романтикой) и едкой иронией постмодерна, между социальностью и чистым искусством, между…
Сквозь темную длинную ночь на закрытый норд-вест
плывет обрастая легендами солнечный жест
так желтый подфарник облипнет поземкой витой
и днище затопленной баржи ракушкой густой
по ней пробегают стеклянные пальцы медуз
и баржа качается в грузной воде и не спит
и сдавленно-ржавый над степью разносится хруст
и светятся мертвые пули в приморской степи.
И степь обрастает заснеженной речью чужой
как ветка огнем как душа обрастает душой
на память о солнце
и все покрывающий снег
похож на молитву за тех и за этих. За всех.
Импринтинг. Можно условно сказать, что в случае Ермаковой имеет место «импринтинг» — запечатление образов еще на досознательном уровне. Ее поэтика — это поэтика воды и воздуха. И не только на уровне ключевых слов (вода присутствует в каждом втором стихотворении, пены, волн и брызг тоже предостаточно), но и на уровне физического ощущения окружающей среды — плотности, прозрачности и вытекающих отсюда оптических закономерностей. Основные школьные понятия волновой оптики — интерференция, дифракция. Так, камень, брошенный в воду, становится источником волн, а в случае двух камней, брошенных одновременно, волны накладываются друг на друга, увеличивая амплитуду в местах пересечений. В «водной стихии» ермаковских текстов смыслы слов зыбки и многозначны, а волны ассоциаций, распространяясь от каждого из них, пересекаются и в результате приводят к усилению, акцентированию смыслов. А принцип Гюйгенса? Всякая точка, до которой дошла волна, сама становится источником волн. Так, композитор Глюк здесь одновременно и глюк, а неумолимый Рок одновременно оборачивается и рок-музыкой. Бабочка живая — и черная бабочка дирижера — и бабочка сожженных легких — все они легко перетекают одна в другую. Но и это еще не все. В мире Ермаковой, навылет прошитом сияющим летучим светом (самый сильный ключевой образ), оптические эффекты усилены еще и тем, что поэтическая, то есть оптическая, среда ермаковской поэзии сложна и неоднородна — спрятанные тут и там зеркала, пузыри, чешуйки, линзы нарушают прямолинейный ход лучей, вызывая дифракцию. Поэтому ее мир прозрачен и одновременно расцвечен всеми цветами спектра.
Многоцветность. Однажды Ермакову упрекнули в том, что ее эпитеты слишком элементарны — в основном преобладают цветовые. Но цветовой эпитет Ермаковой не прост, а всегда многослоен. Излюбленный ею золотой расщепляется на целый семантический веер — здесь и свет, и блеск, и сладость, и превосходная степень, и выражение любви, и много чего еще. Той же многозначностью оттенков играет и черный — в нем ночь, непрозрачность, глухота, тяжесть, непроявленность, но главное — мрак, обрамляющий блистающую сцену.
Любопытство заставило меня просчитать цветовые предпочтения автора, и тут я обнаружила некоторые неожиданности. Задам вопрос: если человек описывает стихию воды и воздуха, как вы думаете, какой цвет он выбирает? Полагаю, все сойдутся на синем и голубом. Интересно: именно этих цветов в текстах Ермаковой мы почти не встретим. Зато в них мощно лидирует желтая часть спектра, включая упомянутый золотой. С небольшим отрывом идут зеленый и белый. И, конечно же, черный — как фон для разыгрываемой феерии.
Ермакова работает как живописец-импрессионист — исключительно чистыми красками. Многие стихотворения поражают тем, как она разрывает убаюкивающую гармонию нервным красным пятном, пылающим мазком.
Визуальность. Все мы пишем (да и воспринимаем) стихи по-разному. Есть такая теория в психологии — у разных людей в разной степени проявлены семь различных видов интеллекта: вербально-логический, аудиальный, визуальный, кинестетический и т. д. Если судить по ведущей модальности, то есть главному сенсорному каналу, Ермакова — чистый визуал. Ее стихотворение всегда складывается как картинка, причем обязательно цветная. Она ее сначала видит, потом описывает.
Голограмма — на нее больше всего похож ермаковский текст, если уж разговор пошел в терминах волновой оптики. Напоминаю, что голография — это метод записи и преобразования волновых полей, основанный на интерференции, когда на фотопластинку направляют две волны от одного источника света — опорную и сигнальную, рассеянную объектом. То, что зафиксировалось на светочувствительной поверхности, — и есть голограмма. Если теперь поверхность облучить опорной волной — возникает объемное изображение предмета. Самое фантастическое состоит в том, что за этот фантомный предмет можно заглянуть и увидеть его заднюю сторону! Стихи Ермаковой голографичны в том смысле, что под определенным углом зрения (то есть настроившись на ту же волну!) можно не просто увидеть объемную картину, но, обогнув в ее пейзаже любой камень или куст, обнаружить за ним что-то еще, не означенное в первоначальном тексте, и тем не менее существующее, — совершенно фантомную, но реальность! Да к тому же реальность движущуюся — за счет очень динамичных глаголов, которые автор так любит употреблять. Ядро творческого акта — создание параллельного мира, и теперь автору остается только сущая мелочь — подробнее описать эту сотворенную действительность.
Музыка. Еще одно важное свойство данной поэтики — в ней в равной степени работает и второй сенсорный канал — слуховой. Созданный Ермаковой мир — это лавина музыки. И дело не в том, что названия инструментов и музыкальные термины разбросаны по всему тексту (в наличии целый оркестр — скрипки, виолончели, саксофон, кларнет, флейта, барабан, труба, тромбон, контрабас, литавры, даже шарманка), а в том, что они действительно играют — джаз, свинг, блюз, рок. Впрочем, В. Губайловский уже отмечал сходство поэзии Ермаковой с джазом, поэтому повторять нет смысла. Остановлюсь на другом. Музыка (еще один вид волнового движения в природе) у Ермаковой пронизывает весь мир насквозь, являясь маркером одухотворенности: «рассыпанная музыка растет», «лохмотья музыки треплет глухой сквозняк», «оркестр играет на плаву — земля упразднена», а герои, заводя пластинку, чувствуют, как «каленые капли смеясь рассыпал пробегавший над нами невидимый вал» (везде волна, стихия, рвущая сердце и не дающая уснуть, успокоиться). Весь этот музыкальный напор естественным образом ассоциируется с водой, хлещущей из потолочного люка, из самого Аида, пока оркестр играет «Орфея и Эвридику» Глюка, с той самой водой, которая заливает корабль, и тогда «по барабан ему волнистый купорос», а оркестр играет на дне рыбам и медузам, но дно — это еще не смерть и не конец, и не только потому, что музыка бессмертна, но и потому, что столь родная, сколь и страшная стихия выглядит обещанием иной, неведомой оптики: