Сам он при помощи шнура, удлиненного шестигранного груза с когтистыми крючками на конце и обыкновенного фонаря успел натаскать его довольно, чтобы вся команда ПСКР имела добавок к пайковому обеду, и теперь снисходительно наблюдал за тем, как я, свесившись за борт и держа в левой руке фонарь, учусь опускать в воду снасть.
Груз с крючками уходил вниз недолго — пока капроновый шнур, привязанный к лееру, не перестал течь сквозь пальцы. Луч фонаря выхватывал из тьмы тихо шипящий и шевелящийся, как змеиный клубок, круглый клок поверхности океана. Потом шнур дернуло. Опасаясь за свой фонарь, Варенец перехватил его у меня; продолжая светить фонарем вниз, велел мне смело вытягивать снасть и, как только кальмар будет поднят из воды, встряхнуть его, чтобы он выпростал в воду свои чернила.
Я тянул, как было велено. Освещенная поверхность воды, непроницаемая, черная и лоснящаяся, как змеиная кожа, не меняя цвета, оказалась прозрачной: некая тень поднималась к ней из глубины. Быстро обретая очертания существа с глазами и судорожно загребающими щупальцами, моя добыча, казалось, без моей помощи взлетала кверху из темной, клубящейся бездны. Казалось, это не я ее поймал, а она сама, неосмотрительно и преступно мною потревоженная, пришла по мою душу. Я зажмурился, выдернул кальмара из воды и тряхнул шнуром.
Прибежавшая на крики медицинская сестра склонилась над В. В., и он сразу утих. Готовя его руку для уже бесполезного укола, она спросила его:
— Вам что-нибудь нужно?
Он ответил:
— Ласки, — и это было его последним словом.
Наутро оно стало достоянием нашего осиротевшего города и самой короткой, зато отдельной строкой в его истории.
………………………………………………………………………………..
Проходя год назад экватор, я отметил свое сорокалетие. Не иначе зной и скука долгого плавания внушили мне тогда, что заурядное это совпадение что-то такое значит. Сомнительная метафора «жизненный экватор», эта незаконная и безответственная дочь благороднейшей из географических широт, вдруг заявила о своем наследном праве на точность, и я, дурила, поверил, будто непременно доживу до восьмидесяти лет. Выпив по стаканчику джина за каждый из обоих экваторов, я, довольный, прохаживался по капитанскому мостику и придумывал себе старость.
Вот сойду я, думал я, в последний раз на берег и первым делом закажу себе письменный стол, подобный тому, что я видел и трогал осенью девяносто первого года в одной из антикварных лавок Гавра. То был дубовый комодоподобный конторский стол времен Луи Филиппа, со множеством ящиков, ящичков, потайных пеналов и пенальчиков внутри пеналов, с округло стесанными углами столешницы, просторной и темной, как таллинская гавань в дождливую погоду, с виду простой, по существу надежный стол неопределенной или, вернее всего, никакой стилевой принадлежности; довольно высокий для того, чтобы мне не пришлось сгибать над ним свою старую спину, и достаточно низкий, чтобы мне не нужно было подкладывать подушки под свою старую задницу.
Я уступил помощнику место на мостике, спустился на палубу и, взволнованный, вытер с лысины пот. Допустим, стол у меня есть, и теперь я его устанавливаю. Чтобы взгляд не бодал обои — подальше от стены, посередине комнаты. Чтобы свет из окна падал слева — левым боком к окну, но не совсем под прямым, нет, скорее, под умеренно острым углом, так, чтобы легчайшего, даже невольного поворота головы к окну хватило на то, чтобы за окном увидеть море.
Мне оставалось решить, где будет находиться та заветная комната или, умильнее сказать, келейка, в которой я вот только что, и так обдуманно, установил свой письменный стол… Должно быть, в Калининграде, где я, как и везде до сих пор, обосновался временно, бываю так редко, что с трудом нахожу свою нынешнюю квартиру, и так недолго, что успеваю лишь заплатить ее хозяевам очередной взнос.
Калининград — хороший город…
А может, думал я, мне следует вернуться в Клайпеду к Лайме или к Селивановой в Новороссийск — если, конечно, к тому времени Селиванова не переедет или Лайма не выйдет замуж.
Селиванова и Лайма — хорошие женщины…
Возможно, к тому времени одиночество станет мне необходимым, море сделается ненавистным, и я пожелаю видеть в окне желтый луг с черным конем посередине, еловый лес за лугом и, краем глаза, какой-нибудь дом на краю вышневолоцкой, скажем, деревни Дуплево, где я однажды охотился в случайной компании двух полупьяных московских литераторов.
В Дуплеве — хороший воздух; есть места и не хуже; но я так и не сумел, а честнее будет сказать, не рискнул определить, где находится письменный стол, за которым сижу я, одинокий старик, неизвестно как переживший эти первые десятилетия нового века, этой новой, неведомой эры, и неизвестно для кого пишущий давно забытую всеми историю старого учителя географии.
Всего через полгода после двух экваторов, подлинного и мнимого, мой «Светлейший князь Меншиков» зашел в Гамбург, забрал контейнеры с бытовой электроникой, немецким коньяком «Ашбах», — и не может выйти из устья Эльбы. Треть прошлогодней навигации меня ремонтировали в бременском доке; мой хозяин, президент компании «Реверс», забыл оплатить счета в оговоренные сроки; теперь корабль арестован.
В первый же месяц ареста я получил от хозяина пять ободряющих радиограмм: одну из Калининграда, одну из Москвы, две из Никосии, последнюю из Стамбула; месяц радио молчало. Затем я был извещен через консульство, что отныне мною владеет компания «Реверанс», которая поначалу взяла на себя, теперь принципиально отказывается платить долги предшественника, но зато твердо намерена вызволить «Светлейшего» из немецкой неволи. Я не обрадовался. Условия задачи столь явно противоречили одно другому, что даже в Африке мне пришлось бы ждать ее решения, может быть, годы. Между тем мы не в Африке; моя команда давно съела неприкосновенный запас и проела свои неприкосновенные деньги.
Радио все молчало; компания «Реверанс» не торопилась сообщать мне своих позывных. С неимоверным трудом, с привлечением многих давних знакомств я раздобыл ее телефон и на последние дойчемарки связался с ее президентом.
Дивное дело: мой новый хозяин говорил со мной голосом моего старого хозяина, был его полным тезкой и однофамильцем. Эти вопиющие совпадения сделали меня грубым. Я поинтересовался, кого он здесь, в Германии, считает дураками и на что он вообще рассчитывает… Выиграть время, был ответ, нужно лишь выиграть время, любыми способами тянуть его до тех пор, пока не появятся деньги, — они непременно появятся, как только на «Светлейшего» найдется покупатель, который согласится на предоплату в целях немедленного вызволения корабля. Мне стало смешно. Я спросил у президента, где он найдет такого покупателя… Разумеется, не в Германии, был ответ, в Германии дураков и впрямь нету, а где — это меня совершенно не касается.
Пришлось перейти к тому, что меня касалось: на какие то есть шиши я должен кормить себя и свою команду?.. Ответом мне было долгое молчание. Я тоже молчал. Стоял и ждал, с тоскою созерцая бодрый галоп цифр на электронном счетчике. Возле занятого мною телефона-автомата на углу Эрхардштрассе и Брюнненштрассе образовалась вежливо-сердитая очередь. Наконец в трубке раздался солидный кашель, а потом и голос моего хозяина, который рекомендовал мне продать часть груза и обещал, что сам объяснится и сочтется с его владельцами. Разумеется, как только появятся деньги.
Я повесил трубку. Вернулся на корабль и велел стармеху Варенцу, с которым волею судеб я обречен был вместе плавать, а теперь обречен и пойти ко дну, вскрыть контейнер с бытовой электроникой. Контейнер с коньяком Варенец вскрыл уже без моего ведома, но напились мы вместе.
Таковы обстоятельства, вынудившие меня, не дожидаясь старости, взяться за эту книгу.
Компания «Реверанс» тянет время, и я вынужден его убивать. Я убил почти полгода, занимаясь домыслами о В. В.; уже кончается ноябрь; за моим иллюминатором вечер, дождь и рыхлый бисер фонарей на струнах гигантского, нависшего над гамбургским портом, невесомого моста; на моем железном, приваренном к полу столе — початая бутылка «Ашбаха» и новая, уже на шесть своих листов обновленная тетрадь; на душе томно: на дворе — горячий май одна тысяча девятьсот семьдесят шестого года, мне двадцать лет, и я прибыл домой в девятидневный отпуск.
Моя девушка не выносит никакой, даже морской военной формы, и поэтому на мне брюки и белая рубашка двухгодичной давности: в них я вольготно гулял на школьном выпускном вечере и всю ночь после вечера — тогда я был щупл, и ветерок бежал за ворот, а теперь тот же самый воротник, даже не застегнутый на две пуговицы, режет шею, те же самые брюки пилят и давят в паху, где и без того неспокойно.
Мою девушку зовут Марина — в честь Марины Мнишек, как заявила мне она еще тогда, при нашей первой встрече на многолюдной после выпускного вечера ночной набережной, и потом, в таких длинных и частых письмах, что мне завидовал весь экипаж нашего сторожевика, утверждала, будто бы она и есть Марина Мнишек — в новейшем своем, двадцать первом по счету земном существовании. Оттого и длинны были письма, что описания детских балов во дворце Радзивиллов, громоподобных охот в поместье Вишневецких и людных жирных пиров под платанами возле замка Тышкевичей требовали обстоятельности; оттого и писала мне часто Марина, что понимала, как мне не терпится узнать последние новости о победоносном походе на Москву: какие еще воеводы сложили булавы и бердыши к копытам белой кобылы царевича Димитрия, какие еще города вручили ему ключи от своих ворот, вся ли уже Московская Русь признала его право на шапку Мономаха?.. Меня одолевала бессонница, когда я наконец узнавал: да, вся Русь целовала Димитрию крест как своему законному царю; меня укачивало при мертвом штиле, когда в другом письме я читал: «…Мои русские изменили присяге, предали себя, меня и Его! Ты, надеюсь, не такой болван, чтобы поверить жалкой сплетне о Гришке с полупристойным прозвищем?.. А русских я уже не виню, мне их жаль: они заплатили за свой позор слишком страшную цену». Что это было: игра или правда, придурь или все-таки игра, — я не задумывался. Ясно было: Марина — девушка необыкновенная, и лишь одно беспокоило меня, когда я, стоя на вахте или сидя на губе, предвкушал нашу встречу: согласится ли она пойти со мной, таким обыкновенным, в наш городской планетарий?