— Увы, Женечка, я вообще не сомневаюсь, — возражала Елена, — что когда перед Горби встанет серьезный выбор — он моментально играть в демократа перестанет и обязательно второй Тяньаньмынь устроит. Ты вспомни Тбилиси! Отдал приказ — и не поперхнулся.
— Ка-а-аррроче: еще лет сорррок стррране по пустыне шастать! Вон видала — даже Сахаррров, старррикан невинный, которррый пррримитивно пррризывал их выполнять их же совковые уррродские законы — и то, как Моисей померрр — не дождался входа стррраны в обетованную эррру!
И каждый, каждый Божий день играла она с Крутаковым в эмоционально изматывавший телефонный пинг-понг, на умозрительном расстоянии — где радость за литовцев, Венгрию, из которой только что начали выводить войска («Начали, начали, правда ведь начали! Господи, неужели это правда!» — вопила она Крутакову в трубку — тоже до конца не верившему, что этот счастливый сон двух поколений диссидентов, наконец, сбывается), и за прочие, распрямляющиеся, как долго сжатые пружины, отвоевывающие независимость, оккупированные народы, — сменялась депрессивным чувством, что здесь-то, в опять ненастной, опять уже исхлестанной мокрым снегом, Москве, тюрьма, являющаяся самоею сутью государства, построенного семьдесят три года назад, никогда никуда не денется; и, ну, максимум будет выставлена на витрину Западу иллюстрация ненавистного фарисейского горбевского словечка «плюрализм» — вместо свободы: пара-тройка карикатурных, задавленных, кормящихся из того же кармана, инфильтрованных, дрессированных партий.
Случилась, тем временем, нежданная, нечаянная радость: Ольга Лаугард подошла к Елене на переменке, и напросилась сходить вместе с ней в ближайшую субботу в церковь:
— Мне интересно. Я хочу увидеть все своими глазами! — объяснила та со своим обычным нахрапистым стилем, без тени смущения.
На Неждановой, как всегда, было жарко и полно народа. Свечи потрескивали, добавляя жа́ру: круглые медные стойки для свечей перед иконами были все заполнены до предела — ни одного медного наперстка для новых свечей не оставалось вакантным — так что некоторые люди уже даже и лепили их (обжигая предварительно парафиновую подошву свечи для клейкости) на скользких медных скатах — и сгорбленная матушка Елена в черном платке кротко ходила по храму и выбирала крючковатыми пальцами огарки — как урожай. Звонко сбрасывая их в специальное жестяное ведерко с изгарью на кайме. Прочищала медные наперстки уже черным на конце, как у трубочиста, правым кривеньким указательным пальцем. И ставила в них новые, зажженные — ловя на красивое морщинистое личико зарево пожара.
Лаугард (подвязавшая кудрявую химическую аврору косынкой — завязав не под подбородком, а пропустив углы косынки сзади под волосами — и туго вздернув опять вверх, в кокетливый жесткий узелок надо лбом — отчего линия бровей ее, чуть со скандинавским намеком выступающие скулы, маленькие ровные губы, нижний срез подбородка, весь абрис лица — стали вдруг отчетливо-гранёными) умудрилась сразу же продраться сквозь толпу к центральному алтарю, и с любопытством вертела головой и разглядывала роспись. И если замолкала — то только на какие-нибудь счастливые пол-минутки: ей явно приспичило немедленно же проговорить всё непроговариваемое, обсудить всё необсуждаемое, и назвать всё неназываемое.
Елена на всякий случай чуток отошла от нее — на расстояние, которое казалось сколь дружеским, столь и безопасным — и встала на своем любимом месте, возле левой банкетки. Но через секунду оказалась вновь сцопанной Ольгой Лаугард, с прежней цепкостью, под локоть:
— Лена, Лена! — затараторила Лаугард ей в ухо. — Взгляни — что за стул у них тут такой странный! — и указала любопытным перстом, неожиданно, не куда-нибудь вбок — а на самый верх, под купол.
На купольной росписи изображен оказался, действительно, стул — простой, деревянный, комнатный стул, зависший в эфире.
Елена никогда прежде его не замечала, да и вообще как-то стеснялась слишком пристально глазеть на росписи в собственной церкви — не хотела, что ли, спугнуть тонких и куда более реальных образов, которые эти условные картинки высекали — и, как только загорались внутри параллели из знакомых текстов — она отводила глаза, и позволяла этим внутренним образам существовать в наиболее свойственном им привольном, вечном, пространстве — внутри, а не снаружи.
Лаугард же почему-то сразу выудила удивительную, парящую в эфире мебель взглядом:
— Ты глянь, какие у него ножки-то странные!
Выглядел стул, и вправду, крайне не канонично. Когда обе они, задрав головы, определенно долгое время на него смотрели — то невозможно уже было сказать, какая ножка торчит спереди — правая передняя — или задняя левая.
— Во-во, я те говорю: а рядом с ней какая?! Правая задняя — или передняя левая? — дергала Елену за руку Лаугард.
Словом, ножки стула заплутали где-то в вечности, и заходили, ум за разум, как буквы «к» в кубе Неккера.
Лаугард своей находкой на куполе осталась крайне довольна — и как-то сразу после этого признала храм своим.
— С праздником! С праздником! — вдруг, проходя мимо, и увидев среди прихожан незнакомое лицо, радостно обратилась к Ольге, как к давно знакомой, красивая девушка из хора, с длинной тяжелой каштановой косой, с трудом пробиравшаяся в толпе на клирос.
— А какой это сегодня праздник? — с подозрением переспрашивала Ольга у Елены, опять настырно дергая ее за рукав.
— Вот ты пришла к Богу — это самый большой праздник, — улыбнулась Елена — тем более, что никакого другого, кроме честно и сразу указанного, праздника в этот день (да еще кроме, разве что как, начала весенних каникул — недельной вольницы в и так уже напропалую прогуливаемой школе) — она и сама не знала. А к святцам, висевшим по левую сторону от входной двери, протискиваться было уже поздно.
Распахнулись Царские врата, и началась вечерня. А вместе с ней и новый, любознательный, детализированный, допрос.
— Лена, Лена! А почему это они так странно поют в гимне — что это за слова такие странные? «Честнейшая, без сомнения…» Что за протокольный язык такой? «Без сомнения!»
— Да не без сомнения, а без сравнения… это ж тебе не райком комсомола, — уже едва сдерживалась, чтобы не расхохотаться, Елена.
Хор в этот вечер был не совсем профессионального, винегретного, состава — и выводил каждый свою собственную, мало имевшую общего с нотами, мелодию — как компания законченных гудошников. Четко различим в общей нестроице звуков был только жаворонковой чистоты лад той самой девушки с карей косой — консерваторной певчей студентки — что прошла мимо Ольги, поздоровавшись. И Елена в отчаянии просто не верила своим ушам — здесь ведь всегда образцовый, чуть ли не сплошь консерваторский хор! И с изумлением поймала себя на том, что напряженно ждет и боится, что кто-нибудь из певчих сейчас опять кексанёт. И в ужасе молится, чтобы хор выправился, наладился. Как будто бы она привела Ольгу не в храм, а к себе в дом — и теперь опасается, как бы кто-нибудь из братьев-сестер не выкинул чего-нибудь, что может гостью отпугнуть. И внутренне она уже почти срывала голос — как будто инстинктивно, молча, про себя, стараясь выправлять и дотягивать их мелодию — и уже чувствовала, что натуральным образом из-за этого чужого фальшивенья молча хрипнет — прямо как когда к ней в детстве в гости заходил соседский кудрявый мальчик Саша Жук (которого лупила до синяков мамаша) и криво долбил голубоватым пальцем на ее, как он выражался, «пианине», мелодию, которую ему вдалбливали в голову каждый день в детском саду, и душераздирающим петухом подпевал сам себе, про командира Щорса: «Го-ло-ва-обвя-я-яза-на-кровь-на-ру-ка-а-ве!» Когда он отваливал, Елена весь день потом ходила (из-за этой попытки внутренне «исправить» чужую фальшь) с севшим, осипшим голосом.
— Ничего себе! Чего это они про славу людей Израиля-то говорят?! — опять пыталась разобрать церковнославянский текст богослужения — и дергала ее за рукав Лаугард.
И чуть погодя, пронырливо протиснувшись через толпу, обрисовав полукруг, совершив бдительнейший обход — возвращалась как на пружине, зайдя уже с другой стороны:
— Ой, Леночка! А что это там — дядька с рогами?! Страшно-то как!
— Где?!
— Да вон! Вон! Смотри! За иконой Богородицы. На левой дверце! Смотри! С золотыми рогами! Видишь-видишь?! Не нимб, а рога круглые, как у барана! Страх Божий!
— А-а-а… Пророк Даниил! — успокоенно выдыхала не на шутку уже встревожившаяся было описаниями Елена. — Это ж не рога — а проблема перевода! На иврите было, как я в одной книжке прочитала, «сияние», «лучи света», «слава» — как и у Моисея вокруг головы, когда он с Синая сходил. А не «рог» никакой. Ну, и кто-то напутал, когда Ветхий Завет переводили… Просто из-за омонимов в языке. И — уже позже — «рог» вместо «сияния» рисовали. Видишь, здесь они, видимо, синтез, по какой-то старой, затерявшейся традиции, решили сделать… Я, честно говоря, и сама не слишком хорошо это знаю… Татьяну надо в следующий раз спросить…