— До несчастья! Это ты прямо как Фирс у Чехова сказанула! — хохотала Лаугард, техногенно старавшаяся любые шутки разбирать до основания, и обсуждать, как они устроены.
Но из арки, как ни тянули они переулок, все-таки пришлось выйти — и вышагивать теперь по улице Кое-Кого к Пушкинской.
— Живот! Живот! — вдруг, когда прокручивали уже Моссовет (с неприветливой парочкой вооруженных милиционеров у входа), опять захохотала Лаугард — и схватилась за пузо.
— Что с твоим животом?
Серые стражи порядка насторожились и вылупились уже на кучерявую Ольгу, как на потенциальную диверсантку.
— Ой, не могу… — вся сгибалась пополам от хохота Лаугард. — Сейчас вспомнила, как во время службы тот, другой, второй батюшка, который службу вел, вышел и говорит: «Сами себя, и друг друга, и весь живот наш…!» А живот у него у самого такой кругленький, толстенький!
III
Уже перед самой Пасхой Татьяна умудрилась где-то достать для всего класса билеты на Таганку — на «Мастера и Маргариту» в Любимовской постановке — и сплавляла в театр литературную паству маленькими стайками, в разные дни. Изменявшая мужу кобыла Маргарита с удовольствием раскачивалась на настоящих веревочных качелях и летела ногами вперед, в зал, в развевающейся бордовой юбке. И крайне неприятно было думать, что сейчас вдруг с копыта может сорваться туфля.
Аня, ошуюю, умиротворенно подтрунивала над воскресшей, не прошло и полвека, бытовой, обывательской, очень советской (хотя, вроде, и анти), сатирой.
А Елена еще раз поразилась, насколько же выдуманный Булгаковым блеющий добренький юродивый по имени Иешуа, называющий кровавого тирана «добрый человек» — далек от настоящего образа, который сразу же видишь, читая Евангелие: какой уж там «добрый человек»! «Змеиные отродия!» — вот как Иисус властителей и официозных священников называл! Змеиные выродки! Смягчившие наименование только благодаря неточному знанию переводчиком древне-израильской фауны и греческой путанице между змеей и ежом-змееедом — и превратившиеся в русской версии в «порождения ехидны». Христос, никогда не мекавший и не бекавший, как в булгаковских фантазмах — но, наоборот, властно и однозначно излагавший Свою, Божественную, волю: «В традициях ваших что написано, как читаете? А Я вам говорю…» Гений, которого даже родные-то считали буйнопомешанным. Йешу́а Ха’Машиах, который взял плеть и с гневом выгнал из храма тех, кто устроил себе там кормушку, тех, кто решил малёкс торгануть в популярном, раскрученном месте. Иисус, никогда не проповедовавший компромисса со злом, или примиренчества с неправдой. Иисус, которого считали раскольником и сектантом, богохульником и попирателем основ веры отцов, и который в ярости рассыпал столы с деньгами для выкупа жертвенных животных — короче говоря, опрокидывал вверх дном мебель в храме — куда уж там, «добрыми людьми» подонков кликать? Иисус, которого боялись власти, считая, что Он сейчас возглавит восстание и немедленно захватит в Иудее власть — и которому лишь драпая по воде удалось экстренно спастись бегством от помазания восторженной толпой на царство. Йешу́а, обладавший таким властным обаянием, что Ему достаточно было проходя мимо взглянуть на незнакомца и сказать: «Иди за мной» — и тот бросал всё и шел. Йешу́а, который мог запросто сказать ученику, отпрашивавшемуся домой на похороны родного отца: «Предоставь мертвым хоронить своих мертвецов. А ты и иди и благовествуй Царствие Божие!» Живой, реальный, Царь Йешу́а, Царство которого грядет — ничего общего не имел с несловесным, патютишным, вялым, сладеньким святошей — каким его рисовал Булгаков, и каким Его удобней всего было представлять себе и Пилатам, и первосвященникам всех эпох. Адаптированный, безобидный, сладенький, вариант для змеиных отродий.
И так дико было сравнивать выдуманного, ничего общего с Евангелием не имеющего, булгаковского сотрудника налоговой инспекции Левия Матвея (который, как и сам автор, «всё время всё путал») — с настоящим Евангелием от Матфея — метким, метафоричным, хроникальным, точным. «Господь в силах достучаться через любые события, — думала она. — Но это ничего общего не имеет с гнусной булгаковской сатанинской брехнёй о зле, якобы творящем добро. Гнусь и блевотная клевета. Худший из видов духовного блуда! Нет, именно Господь Бог и именно в отдельных судьбах силён всё обернуть в пользу людям Своим — по величайшей милости Своей. И ничего общего у Бога нет со злом. А у несчастного, совращенного сбрендившими оккультистами Булгакова, заигравшегося с сатаной, не хватает в книге главного — а именно: нутряной, яростной ненависти к любому злу — ведь именно ненависть к злу принес на землю реальный Господь и Бог Иисус Христос. Ненависть и непримиримость к любому злу. «Не мир пришел Я принести на землю, но меч!» Меч разделения. Жесткая непримиримая война против «князя мира сего». И готовность лучше умереть — но со злом не пойти на компромисс ни в слове, ни в жесте, ни в движении — именно это принес в мир Христос. Нет у Булгакова того Бога, Который есть свет — и в Котором воистину нет никакой тьмы — и Который со злом будет бороться до полного уничтожения. Бороться Своими, Божественными методами — не ущемляя при этом ничьей, реальнейшей, свободы выбора».
И только когда в театре на сцене вдруг дрогнул свет и массивная героиня-актриса в отчаянии крестообразно сложила руки на маленькой оградке, и раздался переливчатый звон, Елена с удовольствием узнала аллюзию с католическими колокольцами перед причастием — и звякнула в карман какая-никакая, но монетка, от модного спектакля нелюбимого Любимова.
Аня, которая все время чинилась и строжилась (безобразие, разговаривать на спектакле), но которой в ухо все-таки была впрыснута ассоциация, — расслышав, пробурчала:
— Ну, тогда сцена имеет смысл.
На Страстной неделе, в уже солнечным сквозняком пронизанном классе, перелистывающим, не читая, тухлые старые учебники на высоких пыльных шкафах и партах, и играющим в городки распахнутыми настежь фрамугами и густотельно прокрашенными тремя двустворчатыми окнами, — Татьяна на уроке устроила обсуждение напомаженной маргаритки.
И больно щипался за черные капроновые колготки фанерными расщелинами стул — когда Елена высунулась по пояс из окна с четвертого этажа — проверять, на месте ли чудо — жатые бубенчики туго спелёнутой фаты из только что кокнувших коконов почек вишни. Природа выкидывала фортель за фортелем. Спешно отстреляв к концу марта, видать, уже все имевшиеся в небесных закромах родины запасы снега, и стыдливо его за первые же десять апрельских дней растопив, теперь явно решила рвануть через уровень — и, не доигрывая зимнюю партию, начать сразу с летнего эона. И за вишню было страшно.
— Как вы думаете, почему все-таки Петр отрекся? — аккуратно вывела свое (вместо бездарной бесовской булгаковской рокировки) Татьяна, обеими руками унимая разлетающиеся, от сквозняка, из-под заколки прямые пушистые длинные волосы.
— Думаю, просто дико холодно было! — гакнул Чернецов, героически выдерживающий шквал апрельского сквозняка, в одной белой маечке, у самого заднего окна — которое то и дело его пришибало по лбу, и смотрел он поэтому на Татьяну по большей части через треснувшее, еще в прошлой четверти, стекло рамы — но окна́ упорно не закрывал — чтоб не спугнуть нагрянувшее вёдро.
— Апостолы же в каком-то смысле все Его предали, — возразила, наконец, Елена, хотя и сидевшая на целых две парты ближе Чернецова к Татьяниному прибежищу за чужим учительским столом, заваленным ветхими мочецветными методичками, но пол-урока неимоверным уже усилием воли практиковавшая молчальничество — видя, как Татьяне мучительно хочется, чтобы хоть кто-нибудь еще — в ровном уныленьком гвалте в классе — проснулся и подключился к разговору. — Во-первых, все заснули — когда Господь умолял их не спать! А во-вторых — все ведь разбежались!
— Нууу, Лена, нельзя, конечно, сравнивать сонливость с доносительством — по степени тяжести преступления! — Татьяна вышла из-за стола и, опершись бедром на столешницу, уютно скрестила руки в кольчужного цвета и вида жакете. — Нельзя же сравнивать активный, подлый акт предательства — и отречение из страха быть убитым вместе с Ним. Вы же знаете: в сталинское время люди даже подписывали чудовищные клеветнические показания на друзей и даже на членов семьи — под пытками на Лубянке, доведенные этим адом до безумия — и наверное, нельзя их за это судить так же строго, как добровольных стукачей и доносчиков. Но отчасти вы правы. Ну, что, казалось бы — трудно было просто бодрствовать час? — громко артикулировала Татьяна аккорд, отчаянно обводя глазами класс, в попытке найти еще хоть кого-нибудь, кто глядел бы не спиной или — что еще хуже — не тупым темечком, выгуливая очи по голой парте. — Так уж тяжело, что ли, казалось бы, было просто не заснуть, когда Иисус попросил быть рядом с Ним и бодрствовать? Так нет, даже любимые ученики не выдержали — и от ужаса и усталости сломались и заснули. А потом и вовсе все разбежались в паническом страхе. Все предали. Каждый по-своему. Просто реакция разная была у каждого на свое предательство — Петр понял и раскаялся. Иуда так ничего и не понял и удавился.