— А когда это будет известно?
— Надеюсь, сегодня, — он встал и подошел к окну. — Можешь оставить номер. Когда будет известно, я могу позвонить.
— Хорошо, — согласился я и начертил на бумажке свой номер. — Вот.
— Только ничего не обещаю, — сказал он как-то неохотно и взял бумажку.
— До свидания, — он ничего не ответил, а только кивнул. Я вышел из кабинета и уже хотел направиться к выходу, как заметил в конце коридора юношу, который спешил мне навстречу. Я остановился и принялся разглядывать висевшие на стенах стенды с информацией. Юноша проскочил мимо меня и юркнул в кабинет к Минаеву. Тогда я решил подождать еще чуть-чуть, ведь это мог быть тот, кто мне нужен, кто принес следователю сведения об убитом. И я оказался прав. Через минуту Минаев выскочил из кабинета, но, увидев меня, остановился.
— Еще не ушел?
— Нет, — ответил я, а под коленками задрожали жилы. С чего это он так на меня выпучился?
— Зайди в кабинет, поговорим.
— Хорошо.
Быстро зайдя в кабинет, Минаев бухнулся в старое кресло, нервно постучал пальцами по столу и, наконец, обратил на меня жутко недовольный взгляд. Признаюсь, мне бы в пору было сбежать, вот так, ничего не объясняя и не спрашивая. Но я остался. Наверное, лишь потому, что ноги меня не слушались.
— Как это понимать? — Минаев округлил глаза.
— О чем вы? — чуть ли не заикаясь, парировал я.
— Не перестаю удивляться наглости вашего брата! Вам бы побольше крови, соплей и несправедливости, да неплохо бы еще повесить все это на нерадивых ментов! А чтобы помочь следствию — об этом и речи быть не может! Между прочим, ты сам не хотел бы приобщиться к уголовной ответственности? Так сказать, примкнуть к прохлаждающимся на нарах?
— Что? — еле выдавил я.
— Ты за дурака меня держишь? Ты расспрашивал меня с видом невинной овечки об этом… человеке, а сам прекрасно знал, кто он. Хотел посмотреть, как мы справимся со своей работой? Так вот из-за таких… как ты, у нас в стране толпы маньяков по улицам ходят!
* * *
Я всегда жил по своим правилам. Даже если они тупы, всегда приятно вжиться в эту тупость, зная, что она твоя и ничья больше. Зная, что только в ней я буду настолько туп, насколько позволят границы моей собственной тупости, за которые я никогда не выйду. Притом я всегда знал, что тупость эта существует, но не переставал жить по ее правилам. Я жил по ним, кажется, всю жизнь, с самого рождения.
На лбу, прямо посередине у самых волос я ношу нелепое воспоминание о прожитом детстве. Не помню как, где и когда, но отчетливо вижу, как будто это случилось только вчера, как давным-давно покрашенные в темно-красный цвет, но облезлые уже качели летят мне прямо в лицо. Через мгновение хлынула алая кровь. И вот я у доброго дяденьки-доктора, и он напряженно улыбаясь, зашивает мою рану, а дедушка крепко держит меня за руки. Шрам был в центре лба, я это помню, а сегодня он намного выше. Прошло немало лет, и он проклятый все полз и полз под волосы, чтоб скрыться навсегда от посторонних глаз. Но голова моя не в силах расти бесконечно, и потому шрам остановился в миллиметрах от желаемой цели. Теперь никто не скажет, что у меня не было детства. Оно и сейчас мозолит мне глаза.
А еще зеленые стоптанные тапочки детского размера в виде морды какого-то короткоухого пьяного зайца. Помню, что надевать их не любил, потому что моя собака, которая подохла через год после покупки этих злосчастных тапок, набрасывалась на них в тот же миг. Поминутно отбрасывать ее, разъяренную и развеселившуюся, мне быстро надоедало, и я ставил тапки обратно на полку в прихожей. Стоптать их все же я успел, когда собака оставила их в покое, впрочем, как и все вокруг, отправившись в свой собачий рай.
В школе у меня всегда была небольшая компания друзей, с кем на переменах или во время скучных уроков было весело подурачиться. С годами они менялись, кто-то примыкал к нам, кто-то отваливался. С кем-то я был равен, кому-то позволял советовать, а кому-то советовал сам. Мы всегда сидели вместе, на одном ряду, и если смех не получалось сдержать, выгоняли нас партией, и уж тогда по пустым коридорам школы проносился чуть сдавленный веселый шум, пока врачиха со смешной прической не выскакивала из кабинета и не затыкала нам рты. Теперь, вспоминая имена друзей, их перекошенные смехом рожи, перемазанные зеленкой коленки или вываленные в пыли рюкзаки, я все реже понимаю их и себя. Его больше нет, того, кто учил биологию и физику и, списывая, косил глазом, так что было больно. Нет того, кто в дружеской перепалке оторвал девчонке рукав, а та в ответ изорвала в клочья его толстую тетрадь по литературе. Нет того, кому стыдно было прогулять, а если такое случалось, тот прятался от учителей, внезапно появляющихся на пути. И когда я думаю об этом, сердце наяву начинает болеть, но не оттого, что хочется вернуться. Просто я не понимаю теперь его, того, кого нет.
Я вырвался из школы, словно та тюрьма. Нет, меня не били там, не унижали, считали приличным и воспитанным. Но стоило мне ответить на пять, глаза у учителей становились огромными от удивления. С тех самых пор я не могу поверить, что на кое-что все же годен. Я могу прослыть самоуверенным нахалом, знающим себе цену, но если кто-то скажет мне, что я добьюсь успеха, он получит в ответ гримасу типа: «Конечно, сам знаю». Но внутри-то я скажу: «А почему я, а не тот Вася или Петя?..»
Летом меня отправляли в деревню, где собирались в кучу все мои двоюродные братья и сестры. Я ел ягоду, поливал огурцы и помидоры, ходил босяком. Вечером пропадал из виду, а возвращался только к полуночи. Именно в деревне я в первый раз попробовал водку, поцеловался и вывихнул ногу, так, что не ходил целую неделю. Однажды я обидел бабушку, не помню чем и как. Сидя у себя в комнате, я жутко переживал. Помню, в тот день я даже не пошел играть в футбол с деревенскими друзьями. Под конец, захлебываясь слезами, я написал бабушке записку, где просил прощения. Ее вернула мне двоюродная сестра, и, смеясь, сказала, что бабушка нашла там пять ошибок. С тех пор никогда не прошу прощения, тем более, когда жутко виноват.
Но, бывало, родители доставали на работе путевку в какой-нибудь лагерь, и тогда я за неделю до отъезда начинал собирать сумку, а когда приезжал, то обнаруживал, что забыл что-нибудь очень нужное, к примеру, зубную щетку или ветровку. Весь сезон я ходил в одном и том же, в одних шортах и футболке, изредка причесывался и мыл ноги через день. В кровати вечно мешались то крошки, то песок. И мама не узнавала меня, приезжая навестить. В лагере я влюбился, в девочку старше меня, красивую и недоступную. Вся наша палата по уши втрескалась в нее. Когда закончилась смена, и мы разъехались, я даже всплакнул, а теперь не помню ни ее имени, ни лица. В тот день, когда приехал фотограф, мать отвезла ее в город на папин день рождения. Теперь, думая о тех днях, я первым делом вспоминаю сырость одежды и постели, а еще шум попсовой музыки в вечерних сумерках и полчище громадных комаров. Пожалуй, это были самые счастливые времена, и, расслышав где-нибудь на рынке старую песню, что крутили на дискотеках в моем детстве, я останавливаюсь и уношусь туда, где в порванном сланце и с обгрызенными ногтями, я был свободен.
Потом я поступил в университет на филологическое отделение. На первом курсе я прилежно учился, делал все семинары и готовился к экзаменам, как полоумный. Я очень хотел стать журналистом. На пятом я еле как закончил дипломную работу, а принеся домой корочку, и вовсе позабыл, зачем когда-то так неистово хотел попасть туда, откуда так трудно было уйти, хоть что-то при этом получив. Я совсем потерялся. У меня не было ни денег, ни опыта, ни постоянной девушки. После какой-то моей пьянки мама отыскала в газете объявление по работе и сунула мне со словами, что кормить меня более не намерена. Я не поверил, но из любопытства уже через две недели сидел за компьютером в душном офисе, оформляя страховки, перед этим несколько дней пронаблюдав, как делают это другие, и тем самым научившись ремеслу. Мне надоело это очень скоро, но есть мне хотелось больше, а мать напрягать уже было стыдно. Мне стукнуло двадцать семь. Представив, что всю жизнь придется провести так, я решил, что еще достаточно молод, чтобы все поменять. Чтоб вернуть то, к чему готовился, когда еще помнил о свободе, когда понимал того, кого теперь нет.
* * *
Евгений Скворцов. 34 года. Не женат. Не был и никогда не будет. Насчет детей неизвестно, но официально — нет. Я почему-то хотел бы, чтоб у него был сын, где-нибудь далеко, и чтоб жил он с матерью, которой нет никакого дела до этого Скворцова, но чтоб чертами лица и телом, а, может, и характером сын походил на отца, не существующего теперь человека. Тогда получилось бы, что не совсем тот мертв. А я — не вполне убийца. А значит, не очень виноват.
Лет пять назад он прибыл в наш город, до этого сменив десятки поселений, квартир, быть может, десятки женщин, потому мое желание не так безосновательно. Точный список мест, имен, работ и дел мне не достался, да и думать об этом нет нужды. Все, что происходило с ним когда-то, теперь переброшено в странный мир, в мою память. Как можно помнить то, чего со мною не было, и чего я попросту не знал, не видел, не ощущал? Не знаю, только я, не имея и малейшего представления о его жизни, но видя его смерть, вдруг стал понимать то, что было раньше, но не принимать то, что случилось на моих глазах. Чего не было в моей голове, возникло, а что было, пропало. Или я так того хотел.