Наконец отец решил, что надо «сменить обстановку» и что мы поедем на неделю в гости к какому-то вдруг обнаруженному им дальнему родственнику, живущему близ Орлеана, в захудалой деревушке на равнине, где стоит запах молока и навоза. Окно моей спальни, выбеленной известью, выходило на птичий двор, где с ранней зари заводили свой истеричный галдеж рыжие куры. Кузина щупала мои тощие плечи и кричала, что краше в гроб кладут, но погодите с недельку, пусть поест моего супа с капустой и свежей солонинкой, тогда увидим! Ее муж рассказывал про свои молодые годы, он слегка заговаривался. Я целыми часами валялся на лугу, читал, опершись на локоть, или мечтал, а рядом со мной рвалась с колышка коза, яростно бодая воздух. Мне было скучно, я плохо переносил деревню и весь этот неумолчный семейный гам. Я замыкался в свои мечты о Катрин, как прячется в свой домик боязливая улитка.
По возвращении домой я пережил недели тоскливого беспокойства и ожидания. Я жадно искал в книгах хоть что-то, созвучное моей меланхолии, только это еще способно было взволновать мою душу. Когда я отрывался от книг, голова моя кружилась, я весь был во власти музыки. Прекрасные юные девы с чертами Катрин воспаряли в горных высях, и ветер развевал их длинные волосы, или же, полунагие, они простирали ко мне руки из прозрачных волн. Я записывал стихи в блокнот с черной обложкой и только этим немного облегчал свою тоску. Высушенные августовским солнцем, желтели над могильными плитами высокие травы. В сумерках пронзительно скрипели насосы в садах, всегда одни и те же женщины протяжными нудными голосами обсуждали погоду. Я захлопывал окно, спасаясь от криков детворы. По утрам, разбуженный заводской сиреной, я слышал внизу, в кухне, неразборчивые голоса и стук кастрюль, потом ко мне наверх поднимался грустный запах кофе. Отец и мать уходили на работу, сперва он, потом она, калитка, тихонько скрипнув, закрывалась, и я оставался один в своей комнате, пронзенной первым солнечным лучом.
Конец лета вернул мне Катрин. Снова я увидел, как она идет по дорожке к своей клумбе с лилиями. Итак, она опять заняла свое место, а я свое, и казалось, так будет вечно.
Октябрь, ноябрь, а вот и зима. Однажды утром я услышал снежную тишину. Снег шел всю ночь, он укрыл белой пеленой сады и мраморные кресты. Бледное солнце вставало над притихшим городом. В кустах суетились дрозды. Катрин вышла на улицу. Она была в меховой шапочке, с муфтой. Вот такой я ее и представлял вначале — Ольга, Наташа, Татьяна, Оксана, — среди заснеженных елей, на фоне церкви, в санях. Она протягивала мне руку, сверкал алый камешек на пальце. Глядя, как она бегает по саду вместе с братишкой, который барахтался в кустах и кидал в нее снежки, я впервые почувствовал — как будто эта внезапно нагрянувшая белизна послужила мне связующим звеном, — что теперь я могу наконец подойти к ней, заговорить и что скоро мы вправду вместе будем гулять по лесу. Они с братом перешли улицу и вошли во двор гранитной мастерской, пробираясь между памятниками и плитами. Я вытер запотевшее стекло жестом, который можно было принять за условный знак. И мне показалось, что Катрин подняла глаза к моему окну.
Вечером она пришла сюда опять, уже одна, и долго гуляла по тропинкам, которые они с братом, играя, проложили утром, гуляла, с любопытством наблюдая за дроздами, лакомившимися ягодами с плюща. Когда она возвращалась домой, то сделала крюк, пройдя прямо под моим окном. Назавтра тот же маневр, те же взгляды украдкой и звук ее шагов по снегу, который поскрипывал от мороза. Я не спускал с нее глаз, я чувствовал, что обречен сделать шаг, которого она, казалось, ждала, хотя признаки могли оказаться и обманчивыми. Самое простое было бы спуститься вниз и подойти к ней — так, как бросаются в огонь! Я не нашел в себе мужества сделать этот шаг. Мне пришло в голову написать ей письмо и бросить его вниз из окна, когда она будет проходить мимо. В нем я поверял ей свою терпеливую любовь и просил о встрече, завтра, в укромном месте, которое я выбрал в почтительном отдалении от нашего квартала. Напоследок я просил положить ответ под нижние ветви плюща, откуда я заберу его. Я долго колебался, собственная дерзость пугала меня, и неизвестно, чего я желал в душе больше — успеха или неудачи.
И в третий раз она пришла прогуляться между могилами. Этим вечером она задержалась дольше, чем накануне, сумерки сгущались, зажглись фонари, и только тогда она направилась к выходу. Я приотворил окно, держа конверт трясущейся рукой. Когда шаги ее приблизились, я выпустил письмо в пустоту и услышал, как оно упало на снег. Спрятавшись за косяк окна, с бьющимся сердцем я ждал той тишины, которая означала бы мой успех, но мерное поскрипывание шагов не прервалось, оно звучало еще несколько секунд, потом затихло вдали. Я высунулся из окна. Письмо лежало внизу, резко выделяясь на земле, посреди пустынной улицы.
Что я испытал в ту минуту — не описать: головокружительное чувство разочарования, жгучего стыда, ярости, печали и облегчения. И еще страх, чтобы кто-нибудь посторонний не подобрал письма. Я бросился вниз по лестнице, бегом пересек двор, толкнул калитку и, схватив конверт, запихнул его в карман.
Случается, что в этом возрасте — да и в другом тоже — вас вдруг до глубины души потрясает некое событие, чье значение для окружающих остается, так сказать, не видимо невооруженным глазом. Для меня настало время черного холодного отчаяния. Не знаю даже, видел ли я после этого Катрин, во всяком случае, она не приходила больше гулять среди могил. После того мгновения, когда, как мне показалось, я наконец настиг ее и когда она так решительно от меня ускользнула, я пережил несколько мучительных дней, я страдал, но вскоре перестал терзаться и даже сердиться на нее. Она вновь превратилась в сияющий и недоступный образ, каким долго была до того.
А через две недели их семья покинула город. Снова наглухо затворились ставни, и сад пришел в запустение. Как-то я услышал от отца: мсье Воронов получил назначение в Париж.
«Большой дом», дом сумасшедшей старухи, превратился для меня в «дом Катрин». И теперь, тридцать лет спустя, это тайное имя не изгладилось из моей памяти. Оно исчезнет только вместе со мной.
Мой отец всегда слушал радио, тесно прижавшись к нему, как иззябший бродяга к жаровне, теперь сквозь писк и треск радиопомех он ловил Лондон. Хватка войны становилась все жестче, и мы начинали голодать. Нужно было вставать на рассвете и отправляться на фермы, чтобы добыть хоть какое-то пропитание. Я сопровождал отца или Алису — думаю, для того чтобы своей чудовищной худобой разжалобить крестьян. Мы ехали на велосипедах вдоль канала, над которым низко нависали серые облака, у причалов чернели неподвижно замершие баржи, потом, миновав завод, мы сворачивали на проселочную дорогу, идущую по равнине в сторону Пана или Коркийруа. Это был самый богатый сельский район: необозримые темные поля, приземистые крепкие фермы, выстроенные четырехугольником, с купами деревьев. Вставало солнце, его лучи скользили по черным бороздам на полях, резкий зимний ветер вовсю хозяйничал по дорогам, холод пробирал нас до костей.
Алиса катила впереди на своем стареньком велосипеде, держась очень прямо, прижав локти к бокам. Она говорила:
— У меня предчувствие: сегодня мы что-нибудь да раздобудем! — Вероятно, такими словами она хотела заклясть судьбу, потому что частенько мы возвращались с пустыми руками.
Еще она чертила в воздухе какие-то магические знаки, сложив большой и указательный пальцы, и я подозреваю, что в кармане у нее лежали чудотворные амулеты. Впрочем, нет, их она приберегала для более важных случаев.
— Ты не замерз? — спрашивала она. — Давай-давай, крути педали, согреешься!
Я отпускал руль, я уже давно научился ездить так, и, расставив колени, сильно жал на педали, согревая дыханием закоченевшие пальцы. Туман понемногу рассеивался, воронье тучами носилось над полем.
— Похоже, это съедобно, — бормотала Алиса, с интересом глядя на птиц. — Только, наверное, жестковато. Разве если сварить…
Пища стала основным предметом наших разговоров, и я тоже подумывал о том, что похлебка из вороны с брюквой или земляными грушами, наверное, совсем не так уж плоха.
— А ну-ка, давай попытаем счастья на этой ферме!
Мы входили во двор, где злющие псы с глухим рычанием окружали и обнюхивали нас. Нужно было стоять неподвижно и говорить, успокаивая их звуком голоса. Мы и этому со временем научились.
Женщина в сабо и в фартуке приоткрывала дверь.
— Не найдется ли у вас немножко масла или несколько яиц? — вежливо спрашивала Алиса.
— Ах ты господи, да ничегошеньки не осталось!
— Может, хоть литр молока…
— То же самое, ни капли!
— А картошка? Или немного зерна?
— Да нету, ей-богу, ничего нету, горемыки вы мои!