Единственная в жизни встреча с родным отцом, оттого что девочке его никто не показал и не ввел их прилюдно в положенные отношения, получилась точно с тем же привкусом нереальности, что и небывший раз. Больше того – иллюзорность как бы переименованного события, когда обычные действия, при молчаливом сговоре взрослых, означали совсем другое, поставила встречу с отцом и небывший грех в прямую связь, совместила их в условное, совершившееся через странный ритуал кровосмешение.
Еще в автобусе, всю дорогу до бабушки, к которой будто бы они единственно и направлялись, у девочки незнакомо и нудно побаливал живот. Тупая боль мешала поспевать за матерью по некрасивому селу, где все казалось не так: улицы куда-то лезли, дым из труб выходил будто ленты из кулака невидимого фокусника, а за длинным забором на корточках сидел человек, странно менявшийся в щелях, будто рыба, плывущая в аквариуме, и все же остававшийся на месте, которого было не миновать. Человек сидел и драл горстями короткую траву, время от времени переваливаясь на затекших ногах, и волосы его росли чудно, будто не из головы, а из шапчонки, торчавшей на затылке. Девочка прошла так близко от человека, что услыхала его дыхание, сочный храп выдираемых травяных пуков. Что-то заставило ее обернуться: красные глазки, точно наполовину вытекшие из больших отвислых век, глядели на нее, один повыше другого, с бездомной тоской, а над плечом у человека болтались в воздухе две обтрепанные, прошлогодние, будто капроновые, бабочки-капустницы. Мгновенно девочка поняла, что этот человек и есть ее отец,– а не сиди он за забором, отцом условно оказался бы другой мужик, подальше, с лицом угловатым, как очищенная картофелина, тоже глядевший на приезжих из-под тяжелой руки. Все вокруг, оттого что было совершенно незнакомо, казалось приготовленным для игры, где никто еще толком не выбрал ролей, и местами было словно растянуто на свет, являя нежные прорехи, тонкие ветки.
Якобы родная бабка выглядела совершенно чужой, от нее воняло затхлостью, простым одеколоном, на одной калоше зеленел куриный помет. Она, по-видимому, вовсе не умела обращаться с детьми, ее растресканные пальцы бестолково тыкались в девочку, будто хотели снять с нее тончайшую шелковинку, которая никак не подцеплялась. На минуту старухины черты размякли добротой – не к девочке, к шелковинке, такой хорошей, заманчивой,– а потом она равнодушно ушла, утираясь и нечаянно выпрастывая из головного платка седое розовое ухо, где, как колючка, торчала черная сережка. Девочка подумала, что старуха имеет к подзаборному мужику еще меньше отношения, чем к ней, может, и совсем его не знает; потом она увидела в приоткрытом как бы шкапчике под умывальником черное, будто сапожным кремом измазанное ведро, где плавала яичная скорлупа.
Ей показалось, будто слишком многое вокруг заменено, что взрослые в конце концов и сами запутаются. Их с матерью повели в кладовку, где почему-то стояла кровать, застеленная шерстяным зеленым одеялом с рыжими следами утюга, и даже имелась плоская холодная подушка, на ощупь как вчерашняя оладья. Скоро мать куда-то ушла, а девочка осталась лежать, прислушиваясь к боли в животе, и временами тихонько ныла, подражая незнакомым ощущениям и пытаясь их перевести в обыкновенный человеческий звук. Близко под полом квохтали и бились, взлетая на насест, невидимые куры, в сенях ходило много народу, от их теснящихся шагов побрякивали ведра. Прибывали все новые, возвещая о себе неестественно веселыми голосами, иногда они нечаянно толкали дверь кладовки, и девочка резко садилась, нашаривая около себя почти уже прочитанный роман.
На улице стало темно; свежие листья в оконце наверху почернели и шевелились уже не сами по себе, а точно кто их складывал и рвал на клочки. Праздничный шум за стенами сделался как будто стройнее, то и дело голоса подымали песню, а сиплая гармошка словно все крутила тем и этим боком, ставила вверх ногами один и тот же горбатый аккорд. Девочка лежала и думала, что все ее знакомые на праздниках и днях рожденья, встав из-за стола, играют «в дом», и та, которой выпадает изображать отца, глотает газировку прямо из горлышка бутылки. Здесь, в раскаленной кладовке, где было невыносимо мрачно от ярчайшей лампы и дощатые стены в резких световых кругах были словно в следах от горячих сковород, условная родственность казалась девочке такой зловещей, будто каждый кусок на праздничном столе отравлен присутствием отца. Она подумала вдруг, что, может, и мать ей назначат другую, и сразу вспомнила Комариху, охотницу до застолья даже по будним дням, и как любое питье от первого ее глотка мутнеет, точно становится более питательным.
Внезапно тянущая боль набухла и прорвалась, и из девочки выползла большая теплая пиявка. Между ногами сделалось влажно, и сразу, обдав изогнувшуюся девочку мокрым морозом, вышла еще одна отвратительная тварь. Осторожно перевалившись набок, девочка сползла со скрежещущей койки на ярко освещенный, косо срезанный злыми тенями кусочек пола и присела на корточки возле своих расстегнутых сандалий. Пиявки оставили после себя непонятную липкую влагу; и девочке почудилось, что она сама сию минуту исчезнет, превратится на полу в холодное пятно. Робко поднявшись на расставленных ногах, девочка стала искать в постели каких-нибудь следов, неуклюже наворачивая на руки перепутанное одеяло. Никаких пиявок не было ни в одеяле, ни на грубой простыне. После Катерина Ивановна, притерпевшись к регулярному стыду (непониманье и терпенье были для нее одно), машинально в эти дни повсюду искала глазами пятнышки крови – даже на предметах, которых вовсе не касалась и на которые не садилась,– но девочка в кладовке еще не знала, чего искать, и еле сдерживалась, чтобы не затопать необутыми ногами на глупый шум застолья, который ее совершенно топил.
Надо было приспустить трусы и посмотреть, но вокруг чернели щели и даже дырки от сучков, а кривой и хлипкий крючок на дверях не дотягивался клювом до петли и болтался бесполезной побрякушкой. В противоположность восхитительному чувству безопасности, когда девочка, бывало, кралась к заманчивой сумке, теперь ее пробирало ознобное ощущение, будто на нее глядят со всех сторон. Степенно собравшись и зажав под мышкой роман – для отвода глаз,– девочка выбралась из чулана в поисках туалета. На улице еще светло синело небо; непривычно высоко, между двух вершин расположенный закат походил на сгоревший сарай и обнаруживал свое родство со веем деревянным, избяным, что затихало в долине и постепенно сливалось с землей. Все вокруг уплотнилось и прилегло, добавляя веса лиловой простершейся земле. все равно чересчур ненадежной в виду небесной пустоты, превосходившей землю своей огромностью и покоем. Краски непривычных девочке деревенских предметов менялись неправильно, не через свои более темные оттенки, В тяжелом одурении она пересекла огород, то и Дело залезая ногами в мягкие гряды; мысль о каком-то несчастье сперва приходила ей в голову просто так, а потом прохватывала словно вдогонку, до самых костей.
У черной перекошенной будки дверца была распахнута, открывая еще большую черноту, но сбоку, на месте дверного звонка, обнаружился выключатель. Внутри осветились растрепанные кочаны и шмотья газет, засунутых в дощатые пазухи и растоптанных на полу, вокруг неправильной, словно пластилином обмазанной дыры. Ничего более ужасного и оскорбительного девочка просто не могла себе представить. Мерзкая дыра не давала свободно ступить и принуждала девочку крепко держаться за дверную скобу. На запутанной проволоке, обмотавшей поперечную рейку, болтались останки журнальчика – корки да цветная вставка с портретом Брежнева, подсиненного, будто пододеяльник, с верхней губой, похожей на запятку башмака. Туда же, на рейку, девочка ненадежно примостила принесенный роман и дальше двигалась, ограниченная кошмарной возможностью его падения. Ей мерещилось, что она вообще не может шевельнуться, потому что на голове ее стоит, как кувшин, еще одна голова, читающая ободранные и заплатанные снизу другими текстами газетные статьи, голова, готовая от малейшего неверного наклона покатиться по плечам и свалиться в зловонную дыру, облитую по краю девочкиной болезненной струйкой.
Наконец девочка решилась посмотреть и увидела кровь: двойное жирное пятно. Она подумала, что, когда сбывается худшее, некоторое время все остается по-прежнему. Кое-как подложив носовой платок и запихнувшись в одежду – сначала один бок, потом другой,– девочка сошла на землю все с той же книгой, совершенно невесомой и неощутимой, как она ни сжимала ее в дрожащих руках. Далеко, за целым озером темноты, стрелял и обвивался красным дымом яркий костерок, красные и черные человечки валили в него какие-то легкие вороха, разлетавшиеся огненными клочьями,– и девочка, глядя на огонь, едкий для ее горячих глаз, думала, что с этой кровью ей не к кому идти и некому пожаловаться. Вероятно, она что-то сделала себе, когда давила живот, а может, так проявилось небывшее – нереальность, подмешанная в явь и превратившая часть воспоминаний в эпизоды сна,– вот и теперь уборная, стоило отвернуться, превращалась в собственный девочкин подъезд. Девочка знала, что не пойдет домой, потому что медицинская процедура, которую могут над ней сотворить, воображалась страшнее самого несчастья. Проще было умереть прямо на этом огороде, совершенно терявшемся среди окрестных земляных пространств, пересеченных мертвыми заборами и стоявших в темноте словно большие призрачные спальни. При мысли, что ее никто не пожалеет, девочка ощутила ко всем жестокое презрение. С неловкого размаху она поддала сандалией какую-то штуку, белевшую на меже: пустая картонка перевернулась в воздухе, и от этой перевернувшейся пустоты, легкости коробки мысль о смерти наполнила девочку невесомым ужасом; она уцепилась за голый куст, идущий корнями под землю. Только сейчас она ощутила слабый и голодный запах ничем не прикрытой, словно постель, разобранной земли.