Его сравнение не показалось никому циничным, он просто иронизировал сам над собой.
«Генералом» назывался некий унтер-офицер, прибывший из Конго. Его никогда не видели унылым, он все время смеялся, широко открывая кроваво-красный мясистый рот и показывая гнилые желтые зубы. «Генерал» стоял по стойке смирно.
— Счастливого рождества, доктор.
— Вы опять принялись за свое, генерал?
— О да, доктор. Опять. Мне пришлось сразиться с целой колонной. Я не мог поступить иначе, раз она объявилась здесь.
Жюльетта во все глаза глядела на озорно улыбающегося весельчака.
— Ну будет, будет, вы же знаете, что тут никого нет!
— Конечно, доктор, знаю. Так же хорошо, как то, что я не генерал.
И он добродушно рассмеялся.
Робера восхищала необычайная гибкость Эгпарса. Главврач знал наизусть четыреста ролей, по числу больных: каждому другому больному он являлся в другом облике и брал с ним другой тон. Он не забывал поздравить больного с рождеством и никогда не забывал имени своего пациента! Прекрасный пример! Робер думал о том, что у холостяка Эгпарса нет другой жизни и другой заботы, кроме его больных, чьи страдания он пытается облегчить; что он сам следит за течением болезни, стараясь не упустить ни одного штришка, чтобы глубже вникнуть в психический склад пациента и лучше понять его, и что никакой выгоды Эгпарс не имеет, потому что получает он за свою опеку лишь скромное жалованье. Может быть, пожертвовавший личным счастьем, бескорыстно протянувший руку своим больным братьям и без остатка отдавший себя им Эгпарс — новый тип святого. Ведь любой специалист, сидящий за столом в собственном кабинете, получает, если рассматривать материальную сторону вопроса, в пять раз больше, чем он!
— Я знаю, что ее здесь нет, но я не могу ослушаться.
«Генерал», улыбаясь во весь рот, выпятил грудь.
— Конго. Со мной такое тоже случалось. Когда ходил в госпиталь на перевязки, в Леопольдвилле. Она появлялась всегда именно между одиннадцатью и двенадцатью часами дня. Должен признаться, прошу меня простить, медам, должен признаться, что причиной всему была черная докторша. Она-то мне и приказывала. Меня ждала прекрасная карьера. Меня собирались сделать помощником командира, а мне еще и сорока не было!
Его распирало от гордости. Глаза блестели. Выражение лица было счастливое, почти блаженное. «Генералу» вроде бы тоже ни до кого не было дела, как и голому вертуну. Он продолжал чуть тише:
— Черная докторша все еще командует, оттуда. Женщины все время теребят меня.
Он стрельнул глазами в сторону Лидии и Жюльетты.
— И среди них, конечно, Ядвига Фейер? — осведомился Оливье.
— А, эта-то, безусловно. Если б вы только знали, что она от меня требует. Сейчас она молчит и ведет себя спокойно.
— Но, в общем, вы все время получаете какие-нибудь приказы?
— Так точно, господин капитан.
— А откуда голоса раздаются?
«Генерал» наморщил лоб.
— Рядом совсем.
— Где, здесь?
— Да, на расстоянии шага от меня. Справа.
— Здесь?
— Нет, ниже чуть-чуть.
— Это кто-то, кто ниже вас?
— Ну да, доктор, само собой, это же женщины. Иногда их много. Тогда бывает хуже.
— Они говорят между собой?
— Да.
— О вас?
— Ну да.
— А что они говорят?
— Что у меня много сил, ну, в общем…
— Понимаю, понимаю.
Хотя Эгпарсу, как врачу, не хотелось прерывать излияния больного, но из чувства приличия ему все-таки пришлось это сделать.
— И нет ничего, что бы защитило вас от них?
— Нет, как же. Я все время слышу, как они спорят. У них самих нет полного согласия между собой. Все было бы очень просто.
— А вы слышите их голоса в себе или где-нибудь рядом?
— Именно во мне. У меня в животе. Иногда, когда я говорю какие-нибудь глупости, то это вовсе не я, а они говорят.
Санитар, стоявший ближе, хихикнул. Эгпарса передернуло. Он уже давно отказался от мысли перевоспитать младший медперсонал, поскольку у тех заранее сложилось определенное отношение к больным: одних они считали просто шутами гороховыми, других — ловкими симулянтами, своего рода актерами, а в общем всех вместе идиотами. «Придурки», так они говорили, и находили свое определение вполне исчерпывающим. Но если вспомнить, как они оказались здесь, если принять во внимание круг их обязанностей, различные тяготы, выпавшие на долю санитара, учесть неприятную сторону его труда, то, пожалуй, можно было и понять и принять их точку зрения. Лечебница для душевнобольных, как всякое дело рук человеческих, вобрала в себя мироощущения многих людей: больных, врачей, чиновников, сестер, санитаров, посетителей. Слоеный пирог.
«Генерал», у которого благодаря вопросам врача вспыхнул острый интерес к собственной персоне, стоял все так же, по стойке «смирно», не шевелясь, — весь внимание, выпятив живот и вперив в Эгпарса острый и насмешливый взгляд. Бугристый лоб, густые брови, под глазами, обведенными синевой, — мешки, вздрагивающие ноздри, воинственно торчащие усы, большие оттопыренные уши, вислый подбородок, безвольный рот с надутыми и выпяченными, как у ребенка, губами, слегка приоткрыт, — «генерал» вслушивался в себя.
Прошло несколько минут.
Из репродукторов снова выпорхнул вальс. Так как в прошлый раз за вальсом последовали Розы Пикардии, Робер по ассоциации вспомнил Ван Вельде. Интересно, каким он встал после электрошока.
— Я получаю также приказы по радио. Приказы оттуда, — он ткнул пальцем вверх и подмигнул, — от самой принцессы Маргарет. — И посмотрел, какой эффект произвели его слова на слушателей. — Я человек, который попал в орбиту ее жизни.
— Она с вами говорит по-английски?
— Нет, по-французски. Она разговаривает со мной вот так же, как вы. Я вижу ее. Она говорит ужасные вещи. Англичанка, боже мой! Я не преувеличиваю — ужасные! Она говорит — причем непререкаемым тоном, — что я должен… Нет, при дамах я не решаюсь. А все идет от черной докторши.
И он многозначительно подмигнул.
Эгпарс не проронил ни слова. Он наблюдал. Из-за малого роста ему приходилось задирать голову, чтобы рассмотреть своих больных. Робер никогда не видел, чтобы смотрели с такой заинтересованностью. «Генерал» захлебывался от удовольствия:
— О, я прекрасно знаю, что я не генерал. Но есть генералы и генералы. И я отдаю себе отчет в том, кто я.
Он щелкнул каблуками, по-поросячьи розовый и с поросячьими глазками, потом несколько раз повернулся кругом и стал потихоньку отступать к двери. Эгпарс успел опередить его и захлопнуть дверь перед самым его носом.
— Идите спать, генерал. И если вы не оставите в покое Маргарет, у нас по вашей милости выйдут дипломатические осложнения, имейте в виду.
Осмотр зверинца продолжался. В некоторых палатах горели только ночники, Робер с трудом узнавал больных — лишь по какому-нибудь особому штришку, хотя в прошлый раз он, быть может, и не бросился ему в глаза. Они остановились возле всклокоченного седовласого мужчины в ночной рубашке, как две капли воды похожего на пресловутого преступника, героя наших дней старика Доминичи. Он тотчас же заговорил внушительно и торжественно, только вставная челюсть несколько портила впечатление.
— Мне известны все возрасты, все части света. Я живу десять тысяч лет и десять тысяч раз всходил на Голгофу.
— А как вас зовут?
— Никак. У меня нет имени. Имя, которое мне дали, не настоящее. Я — его величество. Я бог.
Он вполне мог бы сойти за какого-нибудь актеришку провинциального театра, он словно проговаривал заученную роль, уже не вдумываясь в смысл слов.
— Я все уничтожил. Так я решил. И я сотворил человечество. Первый мир сотворил тоже я.
Домино прошла через это несколькими месяцами раньше. Всякий раз, как Робер и Жюльетта возвращались в разговорах к тем временам, которые предшествовали рождению девочки, она настойчиво допытывалась: «Пап, но я ведь уже была тогда?» Жюльетта попыталась раз объяснить ей, что тогда еще она «не была». Напрасно! Доминика отказывалась понимать и только безутешно плакала. Казалось, она уже обо всем забыла и успокоилась, но на следующий день, когда во время прогулки им попадался какой-нибудь канал, мост или вдруг открывалась тропка, Домино, показывая на все это, безапелляционно заявляла: «Это сделала Домино». То, что происходило со стариком, видимо, имело сходство с тем, что происходит в определенном возрасте с ребенком, когда он ощущает себя демиургом вселенной. Малоутешительная мысль!
Старик исполнил свой номер, прибегая к помощи разных приемов: то скакал, как малое дитя, то весь сникал, слабый и беспомощный, то театрально заламывал руки и заигрывал с публикой, как стареющая примадонна. Он чувствовал на себе взгляды зрителей, и на его увядшем лице появлялась снисходительная улыбка.