— Ну а я напивался и гонял на машинах. Мы с моими школьными друзьями три штуки раздолбали.
— Его это, наверное, здорово доставало.
— Думаю, да.
— И к тому же это было весело.
— Мм?
— Наркотики, игра на гитаре — это было весело. И машины разбивать — наверняка тоже. Ведь не только к желанию поквитаться с нашими отцами все и сводилось.
— Пожалуй, нет. Думаю, что нет.
Гарри улыбнулся, провел пальцем по ободку бокала. На пальцах Гарри росли пучочками золотистые волоски. С манжеты его рубашки свисала, щекоча запястье, длинная нитка, и Вилл машинально взглянул на собственное, как если бы эта нитка касалась и его тоже.
Гарри он совсем не боялся. И теперь гадал, не побаивался ли он немного каждого из мужчин, которых знал раньше.
В постели они вели себя заботливо и осмотрительно. Это был хороший секс, достаточно хороший, однако для Вилла непривычный. Обычно секс служил ему укрытием, он словно растворялся в красоте другого мужчины. С Гарри же — становился лишь более видимым. Иногда это ощущение нравилось Виллу. А иногда он говорил себе, что ему лучше встать и уйти, вернуться к удобству его обыденной жизни, к ее ставшим привычными невзгодам.
Они ходили в кино, ужинали в ресторанах. В первый же солнечный день съездили на машине Гарри в Провинстаун, гуляли там у кромки воды, зябко подрагивая в свитерах и куртках. Гарри стоял на пляже в своей коричневой замшевой куртке, ветер сдувал ему на очки пряди волос, и совершенная красота окружала его, красота частностей — яркое холодное небо, мягкая золотистая щетинка на верхней губе. Еще одна ночь, и еще одна, и целое воскресенье без кофе и газет.
Иногда Вилл верил, что влюбился.
Иногда говорил себе, что ему требуется нечто большее.
Он так долго ждал темноволосого моложавого мужчину, героя, в котором воплотилось бы все, что Вилл успел узнать о приключениях, о теле. Он готовился к встрече с ним, преобразовал себя в человека, достойного ее. И воображение никогда не рисовало ему щуплого, благопристойного обличия партнера, который не любит танцев, не любит поздних ночных прогулок. Человека, одевающегося с сомнительным вкусом, живущего в захламленной квартире, обладателя тощих ног и плоского зада.
Они разговаривали постоянно. Обо всем на свете. Вилл сознавал, что не существует ничего, о чем он не смог бы поговорить с Гарри. Как-то ночью, лежа рядом с ним, Вилл сказал:
— Знаешь, меня иногда беспокоит моя неспособность влюбиться по-настоящему. Не так, как представляют себе это другие.
— А как представляют себе это другие? — спросил Гарри. Голые ноги его лежали поверх ног Вилла. Наброшенные на кресло брюки и куртка изображали кого-то пожилого и терпеливого, сидящего в темноте наблюдая за происходящим.
— Не знаю. Наверное, как самозабвение, отказ от себя.
— Почему же ты не хочешь влюбиться до самозабвения?
— Нет, меня тревожит другое. Я думаю, что любовь требует какой-то фундаментальной щедрости, а я ее лишен. Меня беспокоит отсутствие щедрости в моей натуре. Я очень тщеславен.
— Я знаю, — сказал Гарри. — Но это не худший из человеческих недостатков.
— Что и составляет часть моих забот. Тщеславие — и грех-то невеликий. Так, паршивенький мелкий грешок. Лучше уж быть по-настоящему дурным человеком, во всем.
— Ты начал думать, что пора признаться мне в любви? Что я жду этого?
— Нет. Не знаю. А ты ждешь?
— Не думаю. Хотя, может быть. Однако признание твое мне не нужно.
— Прошло уже шесть месяцев, — сказал Вилл.
— Без малого семь. Прошу тебя, не относись к этому как к экзамену, на котором ты можешь провалиться.
— Да ведь провалиться-то и вправду можно. В любви. Можно отступиться. Дойти до определенной точки, а затем сказать «нет».
— Наверное. Тебе кажется, что с тобой именно это и происходит?
— Я ни в чем не уверен. Может быть.
— Любовь — кара, и кара тяжелая. И кто бы не устрашился ее, пересмотрев столько фильмов?
— Ты думаешь, что любишь меня?
— Ты просто хочешь, чтобы я сказал это первым, — ответил Гарри.
— Так любишь?
— Да.
— Ну и ладно.
— Ладно?
— Ладно.
— Если ты не уверен в своих чувствах, меня это не убьет. Я неврастеник, но не до такой степени.
— Правда? — спросил Вилл.
— Правда. Не до такой.
Они поцеловались и снова стали любить друг друга.
Это произошло, когда Вилл забыл зонт. Покинув утром квартиру Гарри, он вышел на улицу и сразу же вернулся назад. Дверь оказалась открытой. Гарри играл в спальне на саксофоне — перед тем, как отправиться на работу, он часто импровизировал минуту-другую. Он не услышал, как вошел Вилл. Стоял в трусах и белых носках и играл. Мелодию Вилл не узнал. Он наблюдал за Гарри через дверь. Он уже много раз видел игравшего Гарри, но никогда таким, не знающим, что за ним наблюдают. А это, как оказалось, что-то меняло в нем. Гарри склонялся над саксофоном, зажмурившись, с раскрасневшимся лицом. Таким забывшим обо всем на свете Вилл его еще не видел, даже в постели. На виске Гарри вздулась вена. Играл он хорошо — не блестяще, но с полной самоотдачей. Мужчина, с начавшим отрастать брюшком, в обвислых белых носках и трусах в синюю полоску, играл на саксофоне посреди беспорядка спальни, в окна которой били брызги дождя. Вот и все. Но какая-то волна поднялась в душе Вилла. Какая, он так никогда понять и не смог. Ему казалось, что он увидел детство Гарри и его старость, всю линию его жизни, проходящую через эту комнату, через это мгновение. И на короткое время Вилл покинул свое тело и соединился с Гарри, с вечной спешкой и шумом, которые сопровождали его существование, ощутил его страхи, надежды, а с ними и что-то еще. Сумму его дней. Прожил несколько мгновений внутри его тела, выдувавшего музыку из меди. Вилл постоял — тихо, не произнося ни слова. Потом забрал из гостиной зонт. И ушел.
Жизнь его стала наполняться удовлетворением — своего рода. Удовлетворением от еды и беседы. Часы, из которых состояла жизнь, принимали новую форму, становились более четкими, плотнее прилегали один к другому. Он жил как прежде, но и как человек более молодой и любимый Гарри, и, в каком-то невнятном смысле, как сам Гарри. Давнее чувство, что он плывет по течению, похоже, покидало Вилла, хоть и возвращалось по временам недолгими приступами. И когда оно уходило, его сменяли простая радость и новое разочарование. Разочарование это билось, подрагивая крыльями, прямо за гранью его удовлетворенности, настырное, как пчела. Он уже не станет подарком для совершенного мужчины, способного останавливать время одним напряжением мышц. Если такой мужчина — большой, веселый — и существовал, Вилл не встретит его, потому что нашел другого, заботливого, с редеющими волосами. Что-то соединялось с душой Вилла, скреплялось с его плотью. Он испытывал ликование и, намного реже, безутешность. Он переспал с несколькими красивыми глуповатыми юношами, с которыми знакомился в барах или в своем спортивном зале. Покупал для Гарри джазовые записи, кашемировый свитер, французскую почтовую бумагу кремовых тонов. Теперь его волновало все происходившее вокруг, все мировые события, и иногда он плакал — от грусти и счастья, которое не смог бы определить.
Зои так долго ощущала себя совершенно здоровой. Про вирус она знала. Ей представлялось, что она слышит его в себе — как тихое гудение перегретых проводов, сбои маленьких переключателей, лежащих где-то между ее кожей и костями. Однако никакой болезни в себе не чувствовала, и это продолжалось почти три года. Зои позволила себе думать, что болезнь-то она получила, но та ничем ей не вредит, — вот как радиоприемник может принимать речи человека, требующего развить карательную систему, увеличить компенсации для людей богатых и ужесточить наказания для всех прочих. Радио может передавать самые злобные слова, не неся от этого никакого ущерба. И с ходом времени Зои пришла к мысли, что ее тело — это радиоприемник, который перегревается, фонит, но не ломается.
Конечно, она простужалась и болела гриппом чаще обычного, однако эти недомогания шли их привычным ходом, и, когда они заканчивались, Зои чувствовала себя победительницей, обладательницей неодолимого здоровья. А когда начались, наконец, головные боли и первые приступы жара, когда она стала просыпаться в три часа ночи на пропитанных потом простынях, Зои не сразу поверила, что это болезнь, и испытала те же чувства, какие обуяли ее, когда она услышала, что заражена. Вернее, не совсем те же, но такие же сильные. Узнав за три года до этого о том, что она подхватила вирус, Зои ощутила себя оккупированной, колонизированной. А теперь ощущала преданной — не вирусом, но своим телом. Предполагалось же, что оно как-то приспособится, выручит ее. Что будет жить в болезни, как рыба живет в воде.