— Стаканский!
Он медленно обернулся на зов, мир совершил пространственно-временной поворот, из-за плеча выехал от рождения Христова год тысяча девятьсот тридцать восьмой, поселок НКВД, игрушечная железная дорога, проволочный мост через Шумку и ниже — мост деревянный с бодро шагающим по жердям, милицейской кокардой сверкающим — Митрофаном Приходько.
— Откуда ты здесь? — обнявшись и охлопавшись, произнесли они почти одновременно, будто бы каждый спросил самого себя.
— Долгий разговор… — опять хором протянули они, как бы продолжая размышлять вслух.
Король почти не изменился — только увеличился в объеме, но, поскольку сам Стаканский изрядно вырос, он увидел перед собой все того же большеголового мальчика, который когда-то нассал ему в рот.
— Смехотворная штука — жизнь… И тапером был, и фотографом, в археологических экспедициях письки блудницам лизал. Помотало меня по свету, поносило… Жил в общежитиях, познал все клубки и сети человеческих отношений, запомнил сотни человеческих драм, я был дворником, дорожным мастером, кондуктором и даже — милицейской собакой, — над гранеными стаканами покачиваясь, откровенничал Король, и Стаканскому стало жалко его большую больную голову.
— Мой последний роман, — внезапно переменил он тему, — в котором с присущей мне ненавязчивостью муссируется мысль о строении Вселенной, написан в совершенно необычной, где-то даже модернистской манере. На первый взгляд, — Король двумя пальцами взял из вазы, щелчком подбросил и неуклюже поймал ртом небольшой грецкий орешек, с громким хрустом разгрыз и сплюнул шелуху на пол, — так вот, на первый взгляд это вполне добропорядочный, реалистический текст, но вдумавшись, проницательному читателю есть от чего сойти с ума. Роман состоит из пяти частей — по числу героев и — одновременно — по числу возможных человеческих чувств. В первой части доминирует зрение, но она беззвучна, во второй — добавляется обоняние, в третьей — осязание, затем включается довольно мощный звук, и лишь в последней, основной части романа, возникает вкус — таким образом, придуманный мною мир достигает совершенства. Это роман о музыке, о поэзии и живописи. Сюжет, — Король выбрал на овальном блюде воблу, из тех, что покрупнее, отломил ей голову, отбил, очистил и съел, облизав пальцы, — так вот, я говорю: сюжет занимает у меня самое последнее место, в сущности — это банальная и пошлая история — какая-то девка, какие-то ее мужчины… Роман мой называется «Каменный Гусь»… Юная девушка приезжает из провинции в Москву. Сначала ее любит музыкант, потом — поэт и, наконец, художник. Девушка эта — оборотень. Каждому она мучительно напоминает его первую любовь, и каждого в конце концов приводит к гибели… Как тебе идейка? — Король отправил в рот последний, начинавший подсыхать кусочек сыра и, не дождавшись ответа, но, несомненно, прочитав его на поддельно-восторженном лице собеседника, вдруг схватил его за локоть и радостно воскликнул:
— Кстати! Ты еще не видел Аню? Она ведь тоже здесь, в литературном, на втором курсе…
— Какую Аню? — сдавленно прошептал Стаканский, хотя уже и в глазах потемнело, и знакомая дрожь пробежала по груди.
— Аню Колобкову! Тоже, сука, выбилась в люди… Тихо! — Король прислушался к частым шагам в коридоре, подняв палец. — Легка на помине. Слушай… Давай разыграем ее. Ужас, как люблю пугать, помнишь нашу тыкву? Ты, братец, полезай-ка в шкаф, а?
Тут в дверь робко, но требовательно постучали, тройным условным сигналом, выражающим на азбуке Морзе букву «А», и Стаканский заметался по комнате (мысленно, не сходя с места) как бы и вправду умоляя спасительную дверь в какое-то другое пространство, поскольку это был действительно ее стук.
— В шкаф! — сказал Король.
— Но позволь, Митроша, я вовсе не намерен…
— В шкаф! В ШКАФ! — взревел Король, мотая головой и широко разевая огромную, золотыми зубами блестящую пасть.
Стаканский заглянул в бездну, полную большого размера пыльных плащей, шляп, вытертых блеклых халатов. Был там, между прочим, неизвестно зачем хранимый серый детский костюмчик… Как он постарел, подумал Стаканский.
— Ты не можешь со мной так поступить, — прокашлявшись, сказал он. — Мой последний роман разрушает грань между мечтой и реальностью, между литературой и действительной жизнью. Герой романа является одновременно и его автором, следовательно, текст содержит в себе еще и некий самокомментарий, ибо это чрезвычайно сложный, труднодоступный текст, хотя он, в целом, читается легко (если читатель, конечно, не полный кретин, не милиционер, не новый русский) и мимикрирует — то есть, конечно, роман, а не новый русский — под обычную нравоописательную книгу с самой заурядной фабулой. В ней, будто в капле воды, — продолжал Стаканский, сложив пальцы щепотью, — отражается вся бесконечная Вселенная, причем роман мой наглядно демонстрирует пути, по которым жизнь трансформируется в искусство и наоборот. Кстати, роман мой также называется «Каменный Гусь», и это весьма странное, совершенно необъяснимое совпадение…
— В шкаф, — тихо и убедительно сказал Король и захлопнул дверцу.
С ужасом ожидавший внезапной тьмы, Стаканский увидел, что в шкафу достаточно светло, пастельно. Он заметил отверстие размером с монету, очевидно, проделанное коловоротом, и не сразу понял его назначение.
Этот старый, сработанный, возможно, до его рождения, русский платяной шкаф жил своей странной, чужой, мудрой и невъебенной жизнью. Глубоко в толще древесины тянулись песни могильных червей; крестовик, хозяин пространства, туманил дальние углы; трутовик, несомненно, рифмующийся здесь, чьи споры несколько десятилетий назад некто принес на полах плаща, еще возбужденный дальней загородной прогулкой, еще сантиментальный, еще не мертвый, — трутовик, завершив многолетний инкубационный период, вывесил на массивной стойке первую белую шляпу; розовая моль, насытившись ворсинками старого махерового шарфа, вылетела наконец через глазок в просторный объем комнаты, где и была прихлопнута внезапной Анной, которая вошла, как всегда входила, — быстро, по балетному просеменив на цыпочках на середину комнаты, и остановилась, выбросив руки ладонями вверх:
— Здравствуй!
— Здравствуй, здравствуй, — проговорил Король, плотно прикрывая дверь.
То, что мой дядя увидел через дырочку, всю оставшуюся жизнь, до тех самых пор, когда он посмотрел на свою руку и т. д. — преследовало его в ночных кошмарах, возвращалось внезапными ударами в затылок, когда вдруг застонешь ни с того ни с сего посреди улицы, и в конце концов — так и сошло с ним в могилу, в которую положили несколько обгорелых костей, да и хоронили его, вернее, все то, что осталось от некогда высокого, прямого, пропорционально сложенного тела, — в плотно закрытом гробу, чтобы никого эти мерзости не смущали…
Когда Король наконец уснул, подложив огромные ладони под щеку, похожий на какого-то чудовищно выросшего ребенка, Анна, до тех пор молчавшая, подала голос.
— Видишь ли, Боря, мы ведь с тобой так толком и не говорили никогда…
— Никогда, — дурным эхом отозвался Стаканский.
Они лежали втроем на полу, укрывшись одним общим одеялом, которого не хватало. Он давно нащупал ее руку и бережно сжимал, гадая, спит ли она, умаявшись после долгих, бурных, двойных излияний… Он гладил ее руку, словно они сидели в кинотеатре, словно и не существовало этой мерзкой, всего тебя перечеркивающей реальности, в которой Стаканский, пылая любовью и злобой, выпрыгнул, смахивая на некоего сказочного персонажа, из шкафа и, увидел, что Аня Колобкова, значительно выросшая, чуть уже даже потрепанная жизнью, все также, как и много лет назад, там, на берегу Шумки, по волнам которой плывут, улыбаясь, тыквы, стоит перед ним на коленях и жестом голодного глухонемого показывает на свой рот.
— Никогда…
Анна чуть сжала его руку, и он снова подумал о том, как хорошо сидеть с какой-нибудь девушкой в кино, а после проводить ее до калитки и на прощание долго целовать…
— Моя последняя поэма, — сказала Анна, перебирая его пальцы, — написана верлибром и, если отказаться от разделения текста на строки, она будет выглядеть хорошо ритмизованной прозой. Поэма рассказывает о двух людях, поразительно похожих друг на друга, об их тяжелом детстве, о девочке, а затем — девушке и женщине, которая любила одного из них, любила только потому, что он… — Анна вдруг сильно сжала его руку, взяв на его пальцах мучительный септаккорд, — Только потому, что один был близок, а другой далек, один был доступен, как старая вешалка, а другой витал, как журавль в небе, да! Это действительно наша история…
Король Митрофан начал храпеть и храпел все громче, разевая свою огромную пасть, клацая золотыми зубами, вздрагивая и мучительно стеная во сне. Анна играла на пальцах Стаканского, используя их вроде клавиатуры, и ему казалось, что именно эти, храпящие и клацающие звуки выплевывает из себя ее немыслимый инструмент.