Солнце еще не светило между вершинами трех берез, но небо уже было розовым. Он с трудом приподнялся на локте, сел на пне и огляделся. Гнеушева и след простыл. Грудь Максима Максимыча сильно болела, а белая форменная рубашка была красной от крови. В самом центре пня торчал нож, которым час назад убивал его Гнеушев. Интересный нож. Самодельный и такой заточки, какой он еще не видел.
Промахнулся Гнеушев! Промахнулся! Мимо сердца прошло лезвие! И рана, похоже, не опасная, хотя крови потеряно много. Стареешь, стареешь, Гнеушев! Пора и тебе на покой.
Капитан встал и бодрой походкой пошел, почти побежал по тропинке, ведущей в город.
Как быстро, однако, он бежит! И грудь совсем не болит. Господи, да что это с ним?
Соколов взглянул под ноги, и у него закружилась голова. Он летел! Парил над розовой от восхода землей. Весь Малютов был под ним, как на карте-миллиметровке. Жителей на улицах по случаю воскресенья еще не было, но город жил сам по себе, просыпался. Какое-то особое зрение появилось у капитана. Он видел все, что происходило под крышами, как в открытых сверху кукольных домиках. Видел нехотя просыпавшихся взрослых и спящих детей со строгими, нахмуренными личиками. Видел сопливых молодоженов, еще не надоевших друг другу, еще не размыкавших любовных объятий даже во сне. Видел старушку, которая, кряхтя, выбиралась, как из сугроба, из высокой деревенской пуховой перины.
Ба! А это кто? Что за женская фигура сгорбилась за столом с непогашенной зеленой лампой? Да ведь это Прасковья, тудыть ее растудыть! Так-то она спит в его отсутствие! Не буди, мол! А сама целую ночь глаз не сомкнула с шитьем, его ожидая!
Надо будет ей сказать…
И только теперь капитан по-настоящему испугался.
Да ведь он умер, умер, умер!
Не промахнулся Гнеушев, гад! И капитан теперь не капитан, а кто-то другой, кем становится человек после своей смерти. И только Соколов это понял, как неведомая сила, что дала ему крылья, отняла их, и полетел Соколов камнем к земле, которая уже не казалась ему прекрасной. Он падал на церковную площадь, на ее старинный булыжник и через секунду должен был превратиться в огромную коровью лепеху. Но в последнее мгновенье та же неведомая сила играючи подхватила Соколова и опустила на камни целехоньким.
— Ни хрена себе полетали!
Второй раз после смерти он внимательно огляделся, но теперь уже другими глазами. Так. Вот она какая, загробная-то жизнь. Ничего не изменилось. Все так же тянется к небу храм, так же кособоко стоит поповский домик, и уже кто-то раздергивает цветные занавесочки. Рано просыпается чикомасовское гнездо…
М-да… С ними-то понятно, а — с ним? Что ему делать, мертвому, но вроде как живому? Пойти Петьке рассказать? Это ведь по его части. А что сказать? Здравствуй, мол, Петя. Такая, понимаешь, вышла херня. Убили меня.
Капитану стало совсем неуютно. Да что он теперь такое, в конце концов?! Куда идти и что ему делать на этой земле, где его уже не существует?
Подобное чувство он испытал только раз, в детстве, когда приснился ему кошмарный сон, что спит он и видит сон. И все вокруг совсем как в жизни, один он, Максим Соколов, не как в жизни. Уж он и щипал себя, боли не чувствуя, и на одной ножке скакал, и вертелся и так и эдак, стараясь проснуться, — ничего не получалось. И еще испугался: а что если сон этот не кончится? Ах, как ему стало жутко, как орал он, размазывая во сне сопли:
— Мама! Мама!
Только заорал — проснулся.
Вот и теперь капитан почувствовал себя маленьким и беспомощным в этой непривычной, но уже несомненной для него вечной жизни. А ведь догадывался, старый дурак, что так оно и будет, что не умирает человек весь. И Прасковья о том твердила.
Ой, как же страшно!!!
— Мама! Мамочка!
Сдавил Соколов веки до боли, и брызнули из глаз его слезы, да какие горючие, прожигающие! Словно камень растворили они внутри, тот, что тянул его к земле и чуть не расшиб о камень же. Но исчез камень, а внутри легко не стало, как тогда, когда летел он над городом и видел свою Прасковью. Внутри стало пусто, как в брошенном доме. Страха не было, подступила смертная тоска. И снова заплакал Соколов от охватившего его одиночества. Да пусть бы кары небесные поскорей, что ли, начинались, чем стоять вот эдак, как болвану, на пустой церковной площади, с пустотою же внутри!
Вдруг он понял, что будет делать. Пойдет к Прасковье. Живого ли, мертвого, она его не оставит. Не в ее это характере. И вспомнил Соколов слова жены, тихо, укоризненно брошенные после очередной ссоры, когда наговорил он злых гадостей сверх меры:
— Максим! Бранишься, слова грубые говоришь, грех на душу берешь. И того, глупый мужик, не понимаешь, что муж через жену спасается.
Права была его баба. В сто раз она умнее его. Бежать к Прасковье! Там ему и приют и спасение!
— Стой, — услышал он строгий окрик.
Соколов обернулся. На ступеньках, ведущих в храм, стоял коренастый юноша с несоразмерно короткими ногами, одетыми в белые порты. Капитан сразу узнал его раскосое лицо — Шамиль Насредеев, заряжающий из экипажа Соколова. В полку Шамиля звали Чингисханом. Татары вообще-то народ обидчивый, но Шамиль, видно, был неправильный татарин. Он ни на что не обижался, служил беспрекословно, а главное — все в той жизни умел и знал какой-то особенный, ласковый подходец к поварам. Потому за провиантом всегда посылали Шамиля Насредеева.
Но больше Шамиля поразило Максима Максимыча другое существо. Позади юноши в церковной полутьме стоял белый конь с желтой гривой. И коня Соколов узнал тотчас. Это был Орлик — купленный председателем колхоза в соседнем племхозяйстве красавец жеребец чистой орловской породы. Купили его практически за бесценок по причине врожденного дефекта задней ноги, на которую Орлик заметно прихрамывал. Помощник он оказался бесценный, но в начале войны безотказного Орлика загнали насмерть во время эвакуации, когда и людей жалеть было некогда.
— Шамиль! Какими судьбами? — уже бросившись к бойцу, Максим Максимыч понял, что сморозил глупость. Какими судьбами? Такими же, как и он.
Они обнялись.
— Шамиль, родненький! Как ты тут? Как ребята?
— Всё в порядке, Максим. Ребята тоже мечтают встретиться с тобой. Но им нельзя.
— Почему?
— Потому что они, как и я, как и все мы, погибшие на войне, принадлежат к небесному воинству. Нам нельзя ни на секунду покидать своих боевых постов.
— Это правильно! — одобрил Соколов. — А ты что не на посту? В самоволке, значит?
— Нет. — Шамиль обаятельно улыбнулся, обнажив свои ровные белые зубы. — Мой пост — это ты.
— Выражайтесь яснее, товарищ боец.
— Я — твой ангел-хранитель, капитан.
— Постой, — заволновался Соколов, недоверчиво глядя на татарина. — Какой ангел-хранитель? Во-первых, ты вроде бы мусульманин. Во-вторых, насколько я знаю, ангел-хранитель дается человеку от крещения.
— Тогда и тебе был дарован ангел-хранитель. Но вспомни, Максим, часто ли ты звал его на помощь?
Соколов смутился.
— Что ж ты удивляешься, что он тебя покинул? — спросил Шамиль, и в голосе его слышалась тихая боль за капитана.
— Но ты же… Я тебя тоже не звал.
— Нам позволили выбирать — кого из оставшихся в живых на войне охранять от зла, от случайной смерти. Мы с ребятами посовещались и…
— Понятно, — усмехнулся Максим, взглянув на Насредеева с нежностью. Тот и на фронте за ним, младшим лейтенантом Соколовым, чуть ли не как нянька ухаживал. Потеряет, скажем, Соколов ложку, Шамиль сейчас же новую из березы вырежет. Он все умел. — В ординарцы тебя командировали?
— Вроде того, капитан.
— Постой, Шамиль, — снова заволновался Соколов. — Ты зачем меня остановил? Куда меня отконвоировать хочешь? К Богу своему? Аллаху? Не хочу!
Максим Максимыч думал, что эти слова разозлят небесного воина, но Шамиль только улыбнулся.
— Бог един, Максим. И никто тебя насильно к Нему не отправляет. Но знай, если ты сейчас пойдешь к людям, это будет худший выбор. Ни Прасковья, никто из живых не узнает тебя. Ты станешь цветком, деревом, животным. Ты будешь вселяться в больных, бесноватых. Это будет бесконечная смена воплощений, стирающая душу до дыр, до лохмотьев. Нет ничего более мучительного.
— Что же мне делать, Шамиль? — заплакал Соколов и подумал, что он слишком часто плачет в новой жизни. — Раз ты ангел, помоги мне!
— Я помогу! — обрадовался Насредеев. — Но и ты слушайся меня. Бог милосерден, и тебе дарован отпуск. Как после войны, помнишь?
— Это в Конь?! — ошарашенно спросил Соколов. — Ты с ума сошел, мало́й! Там три старухи остались и дома сгоревшие. Лучше сразу в ад!
— Увидишь, — загадочно улыбнулся татарин. — Садись на коня!
И снова Малютов лежал под Соколовым. В последний раз на земле видел он его жителей. Видел Прасковью, уже отложившую шитье, уже беспокойно поглядывавшую на дверь, серчавшую на мужа. Увидел Вострикова, обреченно тащившегося к его подъезду…