— Быстрее, азият!
И вот уже не земля под ними, а черный космос. Звезды и планеты мчатся мимо, как угорелые. Ни одну не разглядишь, лишь коротким жаром обдает от звезд и ледяным холодом от планет…
— Крепче держись, Максим!
Господи! Не обманул татарин! Не обманул воин, ангел-хранитель!
— Здравствуй, Красный Конь! — что есть мочи орет Соколов, увидев снова Землю, но только совсем голубую, совсем яркую, ярче, чем на космических фотоснимках. И самое яркое пятно на Земле — Россия, а на России — Красный Конь.
Обернулся татарин. Смеется, скалит свои белые зубы. Соколов быстро соскочил с жеребца. И — утонул в медовом луговом разнотравье, промокнув от утренней росы. Да, застоялись травы этим летом. Конец августа уже.
Насредеев разнуздал коня и направился к реке. Максим Максимыч понял, что в Красный Конь он пойдет пешком и один. Деревня была недалёко, но почему-то Соколов не мог понять, с какой стороны села они приземлились. Все вокруг было ему знакомо, и все как-то не так. И вдруг Соколов ахнул! Ну конечно, конечно! Все было так, как в конце войны, в августе сорок пятого, когда они с Василием «на трех ногах» возвращались в село. Вот по этому самому, поросшему высокой, в человеческий рост, травой полю возвращались.
— Шамиль, — осторожно спросил Максим Максимыч. — На какой срок дан отпуск?
— До ночи! — оскалился Насредеев. — День погуляй, попируй с земляками.
— День? — расстроился Соколов. Но спорить с Шамилем не стал. Пусть! Хоть денек, да его!
…Первым он встретил Василия Половинкина. Тот перебрасывал вилами в низкую сараюшку недопревший навоз. Дух шел острый, аммиачный, от какого городской человек может сознание потерять. У Соколова же, наоборот, прояснилась голова и радостно заколотилось сердце.
— Здравствуй, Василий!
Половинкин обернулся.
— Максим! Не может быть!
И тут Соколов заметил, что у Василия обе ноги целы. Он шел, распахнув корявые руки, шел не прихрамывая, не приволакивая протез.
— Помер наконец! — радостно кричал Василий Половинкин. — Отмаялся! На побывку?
— На побывку, — согласился Соколов и осторожно обнял друга. Он боялся, что Василий окажется бесплотным, бестелесным, как во сне. Видимостью одной, а не живым человеком. Но когда от объятий товарища захрустели косточки, сомнений не осталось — живой!
— Эх, Максимка! Надолго?
— На один день, — сказал Соколов и всхлипнул. — После войны и то больше отпуск давали.
— Ничего, — сказал Половинкин и бросил короткий взгляд на восходившее солнце. — Хоть денек, да твой. Что ж мы стоим? Пошли в село! Твои тебя совсем заждались! Максим Савельич как чувствовал… Вчера мне говорит: «Что-то с Максимкой неладно, Василий!»
С замирающим сердцем Соколов приближался к дому. Но как только увидел отца, да не старого — моложавого, каким встречал он вернувшегося с войны сына (сам не воевал, отравленный газами в германскую), отпустило сердце. Следом и мать вышла, тоже не старая, моложе отца — ни морщинки на лице.
— Здравствуй, сынок! Надолго к нам?
И снова — ножом по сердцу. Как скажешь, что на день всего отпустили?
— Слава Богу! — долдонят они, как и Половинкин. — Хоть денек, да твой.
Мать засуетилась, захлопотала.
— Пошли в дом! Голодный, сына? Я как чувствовала. Блинов напекла ржаных, твоих любимых. Помнишь мои блины?
Как забудешь? Ночами запах снился.
Однако отец ее остановил.
— Погоди с блинами. Пойду, соберу баб, мужиков. Столы на улице накроем, на всю деревню. Максимка вернулся, радость-то какая! Надо отметить по-человечески.
— Пойдем-ка, Максим, — потянул Соколова за рукав Половинкин. — Без нас тут разберутся.
И они пошли в Горячий лес к роднику, возле которого каменной громадой высилось изваяние коня. Об этом роднике Максим в той жизни слышал от стариков и, конечно, не раз пытался отыскать его с мальчишками, но — тщетно. Старики утверждали, что найти родник может только святой человек, блаженный или юродивый.
— Нашли? — радостно спросил Соколов.
— Не мы. Это на земле один святой человек, блаженный, родник разыскал. Только коньковским родник не нужен оказался, вот и вернул его Господь обратно.
— Жалко! — опечалился Соколов.
Он зачерпнул воды, умылся. И почувствовал: что-то происходит с его лицом. Раглаживаются морщины, наливаются соком губы, кровь ударяет в щеки. Зрение обострилось так, что стал он видеть каждый листочек, травиночку, и не просто видеть, а как-то любовно замечать, так что и понять было нельзя, как же он раньше без них жил.
— Ну, вот ты и помолодел! — засмеялся Половинкин. — Смотри, по девкам не побеги! Прасковья тебе потом зенки выцарапает!
— Прасковья? Где она, Прасковья? — снова загрустил Максим. — Когда я снова ее увижу?
— О том Господь знает.
— Вот ты говоришь: Господь, Господь! — с обидой сказал Соколов. — Вас-то Он хорошо устроил! А что мне, капитану советской милиции, на вашем свете делать? Не было у меня ни мысли, ни времени, чтобы в церковь сходить помолиться. И не умею я это. Скажи: в воскресенье трудиться грех?
— Грех, — согласился Василий Половинкин. — На земле грех.
— Во-от! А у меня в воскресенье самое горячее дежурство. Потому что пьянки — раз, поножовщина — два, в универмаге никого, кроме сторожа глухого, — три.
— Господь все видит.
— Он видит, да я не вижу! Мы все там не видим! Отсекли в нас это, вырезали, как аппендицит, кому с наркозом, кому — ржавым сапожным ножом! Что же, все мы, советские люди, получаемся полные уроды и недоумки и дружной толпой в ад отправимся?
Они помолчали.
— Не могу понять, Василий, — снова заговорил Соколов, — почему тебе такая поблажка вышла? Нет, ты не подумай, я не в обиде, я за тебя рад. Но все-таки — объясни! Может, за ногу твою тебя простили? Может, грешил ты на земле меньше, чем я?
— И нога ни при чем, и грешил я не меньше твоего, — возразил Половинкин. — Я ведь, Максим, когда в Город перебрался, то Василису свою подумывал бросить. Нашлась одна вдовушка, небогатая, с отдельной квартирой… Но спас Господь! А сюда я попал благодаря Василисе. Это вы на земле думаете, что она дурочка, сумасшедшая, а на самом деле ее Господь от соблазнов мира укрыл и великой молитвенницей за души наши поставил. Вот она меня первого у Бога и вымолила, голубушка моя ненаглядная!
— Муж через жену спасется, — вспомнил Соколов.
— А?
— Это я так. Еще скажи: как вы живете, что делаете? Крепко стоит колхоз? МТС восстановили? Школа работает?
Половинкин засмеялся.
— Нет здесь никакого колхоза, Максим. И МТС нет. А школа? Вот она… смотри вокруг! Тут тебе и класс, и доска, и учитель.
— Понял. Значит, никакой цивилизации? Каменный век? Ни электричества, ни телевидения?
— Золотой век! Золотой, Максим! Неужели ты еще не догадался, что в мужицкий рай попал, о котором каждый крестьянин втайне мечтает, кем бы он по жизни ни был, хоть генеральным секретарем КПСС? Но этот рай не навсегда. Однажды для каждого из нас наступит Ночь, и отправимся мы сквозь тьму и холод к Богу ответ держать. А пока работаем и молимся, молимся и работаем. Готовимся к ответу. Вот и вся школа.
Соколов слушал его молча. Потом сказал быстро:
— А Лизавета? Она… здесь?
Заплакал Половинкин. Потемнело его лицо.
— Нет нашей Лизоньки, — прошептал Василь. — И никто не знает, где она, даже Василиса не знает. Похитил кто-то Лизину душеньку, враг человеческий похитил.
— Ничего, — уверенно сказал Соколов. — Кажись, появился человек, который и вражине рога свернет, и Лизавету из плена выручит.
— Это кто? — удивился Половинкин.
— Хрен в пальто. Внук твой, ясно?
В уже подступающей темноте Максим короткой дорогой, напрямки, бежал к речке Красавке. Неужто подвел он Шамиля? Ох, влетит небесному воину от его начальства! Ночь опускалась быстро, как бывает в конце лета в этой лесостепной, но причудливо холмистой полосе России. Кажется, только-только полыхал закат — и уж не видать ничего вокруг. Лишь звезды горят сумасшедшие, как в планетарии.
Соколов думал, что татарин ждет его с нетерпением, но ошибся. Голый, оставив на берегу белые порты и рубаху, Шамиль верхом на коне купался в реке, являя вместе с жеребцом единое диковинное тело. Соколов не стал окликать татарина, сел на ствол прибрежной ветлы, росшей параллельно земле.
Ах, какой чудесный день! Благодарю Тебя, Господи! Ведь в самом деле — милость оказал! Теперь куда бы ни послали, вечно будут перед его глазами родные лица. Вечно будет плакать в душе гармонь Анастаса-пасечника, а на губах гореть вкус его меда.
— Вернулся? — спросил Шамиль, выходя из воды.
Соколов поднял на него глаза и обомлел. Перед ним стоял не Шамиль, но прекрасный отрок с красным конем. Освещенные последними, жарко алыми лучами августовского заката, они пламенели на фоне бледневшего неба и словно бросали вызов всему, что расстилалось вокруг и недавно казалось Соколову самым прекрасным на свете. Вдруг и речка с ее петлистыми, поросшими красноталом берегами и сладкой тинистой водой, и бесконечные медоносные поля, источавшие дурманящий запах даже ночью, и загоревшиеся теплые огни родной деревни — все показалось Соколову ничтожным перед этой торжественной и какой-то нездешней красотой.