Нам принесли второе, и я спросил Джун, как поживает Моггерхэнгер, да только мой вопрос ей не понравился.
— Ты такая же дрянь, как твоя машина. Пропади ты пропадом!
— Рад бы, да не получается.
— Ты хочешь сказать, пока не получается.
Потом она улыбнулась, не могла она долго злиться — слишком была счастлива.
— Моггерхэнгер пришел в клуб и вызвал Кенни Дьюкса. И сказал — Кенни вроде хотел сбежать с его дочкой Полли, а она, скажу я тебе, довольно-таки распутная сучка. Моггерхэнгер сказал, чтоб Кенни не смел больше ей звонить. Кенни жутко заволновался, стал все отрицать — в общем, слово за слово, Клод ему наподдал, и Кенни вышвырнули из клуба.
Я засмеялся: видно, всему виной был мой случайный телефонный звонок, но я ничего не сказал Джун, а вслух подивился моггерхэнгерову дурному характеру и неразумной подозрительности. Джун просто по-бабьи завидует Полли, подумал я. Ну, а с Кенни Дьюксом мы квиты — я вспомнил, как я по его милости лишился места шофера.
Обед закончился вполне по-дружески, ведь все мы здорово набрались. По дороге в купе Джилберт упал, и я наступил на его шляпу. Он рассвирепел, но я посоветовал ему вести себя потише, стоит ли собачиться, я ж не нарочно.
— Не вздумай к нему цепляться, — накинулась на меня Джун, — не то я выцарапаю тебе глаза. — Потом подняла шляпу и нахлобучила Джилберту на его непристойно голую башку. — Пойдем, дорогой.
Ссора не помешала нам усесться в одном купе. Я спросил, пишет ли он новую книгу.
— Постараюсь, чтоб не писал, — сказала Джун. — У нас хватает времени только на то, чтобы жить, правда, миленький?
— Почти, — ответил он, встал, взялся за край багажной полки и начал подтягиваться на руках. — В настоящее время я пишу монументальный труд, не роман, под названием «История резни». Мой издатель полагает, что в теперешнее мирное время на такую книгу будет спрос. — Он задохнулся от подтягиваний и сел между нами. — Живя с моей дорогой Джун, я соберу отличный материал. Мне всегда не везло с женщинами, и я не знал с ними счастья, потому что ни одна не осмеливалась со мной воевать. А Джун мне как раз под пару. Вчера вечером в ресторане она швырнула авокадо, расплескала масло и все вокруг роскошно заляпала.
— Он под столом пинал меня ногами.
— Хотел посмотреть, что ты станешь делать, — с улыбкой сказал Джилберт. — Раньше, когда я так делал, мои дамы только смотрели на меня с упреком.
— В другой раз я весь стол опрокину, — пообещала Джун.
— Великолепно! — воскликнул он. — А я сверну тебе шею, черт возьми.
Здорово он переменился, просто любо смотреть. А Пирл, сдается мне, угодила в сумасшедший дом. В Ноттингеме я сошел, а счастливая парочка покатила дальше целоваться и миловаться в свое удовольствие.
Накануне я послал матери телеграмму, так что она пораньше отпросилась с работы, и я застал ее уже дома. С вокзала я ехал на такси и чуть не вывихнул шею — все старался издали разглядеть скалу, на которой стоит замок, — я погружался в воспоминания и радовался им и в любую минуту мог без печали из них вынырнуть. Враки все это — будто назад пути нет, домой возврата нет, ведь по правде-то я никогда и не верил, будто всерьез отсюда уезжаю.
Мать прибирала у меня в комнате.
— Я только на один день, — сказал я, — завтра надо быть на службе.
Потом она прошла в кухню, зажгла газ, а я стоял тут же и смотрел.
— А что у тебя за служба?
— Разъезжаю… — сказал я и прибавил свои обычные объяснения.
Она еще раньше накрутила волосы на бигуди и обмотала голову платком, чтоб их не было видно. — Ты нашел хорошую службу.
— Заработок подходящий.
— А нравится тебе твоя работа?
— Работа нетрудная.
Мать рассмеялась, и мы плюхнулись в кресла друг против друга.
— Ты всегда искал работу не бей лежачего.
Я протянул ей сигареты.
— Ну, а твоя работа как?
— По-прежнему тяну лямку. Зато сыта и держу хвост морковкой. Есть хочешь?
— Нет.
Она заварила чай, разлила, положила сахару, плеснула молока, помешала ложечкой и подвинула ко мне.
— Жалко, я не был на бабушкиных похоронах, — сказал я. — Но я не знал.
— Мы пробовали тебя разыскать. Я даже в полицию ходила — они не могли помочь.
У меня душа ушла в пятки.
— Больше я пропадать не буду.
— Хорошо бы, а то вдруг со мной что случится. Обузой тебе я, надо думать, не стану, я ведь выхожу замуж. Мы с Альбертом думаем пожениться месяца через три.
— С Альбертом?
— Увидишь его нынче вечером, если пойдешь со мной в город.
Бабушкина шкатулка хранилась наверху, мать дала мне конверт с ключом. Шкатулка была заполнена не доверху. В ней лежали старые арендные книжки — бабушка берегла их всю свою жизнь, — и все страховые полисы, срок которым давно истек, и, кроме того, метрики, семейная библия — оказывается, в начале и в конце на чистых листах бабушкиной рукой и другими до нее вписаны были даты рождения и смерти нескольких поколений нашей семьи. Были в шкатулке и рекомендации от людей, на которых бабушка работала с двенадцати лет, — пачки никчемных, ветхих бумажек, какие всегда скапливаются у старозаветных полуграмотных людей. В комнате было сыро и холодно, и я разодрал несколько арендных книжек, сунул их в камин, сложил кучкой и чиркнул зажигалкой — получился славный костер. Тут же оказались какие-то газеты полувековой давности, я отложил их в сторонку — потом прочитаю, любопытно, чего ради она их хранила. Потом показалась пачка старинных фотографий, среди них несколько дагерротипов — все члены нашей семьи, которые дали деру из Ирландии.
Я сравнил даты на обороте с записями в библии, и одна фотография особенно меня заинтересовала — это был первый Каллен, он прибыл из графства Мейо во времена знаменитого голода и привез с собой жену и шестерых сыновей. На фотографии он был очень похож на меня, какой я выхожу на карточках. Меня прямо жуть взяла. Полли Моггерхэнгер как-то щелкнула меня в Женеве, и на том снимке я вышел такой же застенчивый и скованный, как он. Человек, снятый в тысяча восемьсот сороковом году, был в хорошем костюме, из жилетного кармашка петлей свешивалась часовая цепочка. Он был повыше среднего роста, лет под тридцать, в старомодном котелке. А вот губы у него мои, такие же тонкие, и прямой нос, и так же расправлены плечи и голова эдак гордо вздернута, будто ничего хорошего он не ждет. И меня вдруг прямо ударило — да ведь он уже восемьдесят лет как помер, и, может, еще через сто лет кто-то будет так же глядеть на мое фото и такие же у него будут мысли. Когда глядишь на фотографии, которые сохранились у какой-нибудь старухи, время теряет всякий смысл, будто оно вовсе и не двигается. Я попробовал представить себе жизнь этого малого в Англии той поры — да не получилось. Вместе со своими сыновьями он работал на железных дорогах Кембриджшира, и, наверно, они неплохо зарабатывали. На фотографии он отлично одет.
Я сунул его фотографию к себе в бумажник и опять принялся рыться в шкатулке. Там оказалась еще шляпка, несколько вышитых носовых платков, псалтырь, молитвенник, мужской шейный платок, а может галстук, и золотые часы — я их завел, но они все равно не пошли. В самом низу лежал кожаный мешочек, набитый чем-то тяжелым. Я развязал шнурок — посыпались золотые монеты. В мешочке оказалось пятьдесят золотых соверенов, и каждый стоил, наверно, четыре или пять фунтов — таких монет я сроду не видал. Вон сколько золота — у меня даже слюнки потекли, и я, точно скупердяй какой, стал перебирать их и пропускать между пальцами. Я здорово задержался наверху, как бы мать не подумала — я помер, и я сложил все обратно, кроме золота, и медленно спустился в общую комнату.
Мать подняла голову от книги.
— Что-нибудь нашел?
— Фотографии, арендные книжки и вот это, — сказал я, и мешочек со звоном упал на стол.
— Это еще что?
— Пятьдесят золотых соверенов.
Мать поднялась.
— Еще чаю хочешь?
— Если свежий — хочу. Тут половина тебе, половина мне. В каждой половине сто фунтов с хвостиком.
— Это оставлено тебе, — отозвалась мать из кухни.
— А я хочу пополам.
Ей это явно было приятно.
— Ну ладно. Тогда, может, мы с Альбертом закатимся на несколько дней в Париж. Мне всегда хотелось там побывать.
— Вот и хорошо! — Я обрадовался, что она не пустит эти деньги на всякие разумные расходы по дому и на одежду.
Вечером я познакомился с Альбертом, и мы отлично поладили, это вышло очень кстати: мать хотела, чтоб на свадьбе я ей был за посаженного отца, а выдавать ее за кого попало я бы не стал, это мы оба понимали. Она принарядилась и сделалась совсем молодая — встреть я ее такую в Лондоне и не будь она моей матерью, я бы еще мог за ней приударить. Что до Альберта, ему подкатывало к пятидесяти, и почти всю жизнь он проработал рабочим на фабрике. Еще мальчишкой он вступил в коммунистическую партию и с тех пор занялся самообразованием, так что нам нашлось о чем поговорить. Перед войной, когда он был совсем молодым парнем, профсоюз послал его в Россию и он пришел от нее в восторг. Даже и теперь он был не из тех, кто от нее отвернулся. Он знал все, что там происходило, но продолжал верить в светлое будущее и во многое другое. Кой в чем я с ним не согласился, но наша семья всегда отличалась веротерпимостью, так с чего бы мне не уважать его взгляды? Мы все пили и никак не могли наговориться, и я видел, как матери приятно, что мы пришлись друг другу по душе. Я и впрямь был не против, чтоб он съездил в Париж на калленовское золото. Наверно, бабушке удалось столько отложить во время войны, когда она работала на оружейном заводе. Приятно знать, что не все досталось миллионерам. Наверно, не так-то просто ей было превратить свои сбережения в золото, чтоб они не потеряли цену, — хорошо, что и в нашей семье кто-то хоть раз поступил мудро.