Можар был обитателем и завсегдатаем обоих развалов; вокруг него уже тогда пасся небольшой отряд пронырливых угрей… Маленький, тощий в заднице и ногах, но уже с заметным брюшком, Можар – со своей монастырской тонзуркой на темени и бровками домиком, со своим присловьем кстати и некстати – «и така-сяка гармонь», казался потешным и незначительным персонажем. Поэтому Захар удивился, когда со временем выяснилось, что Сенька Можар ведет знакомства не только с Игорем Мальковым, но и с Минчиным, и с Босотой, и еще кое с кем. Все его знали, всем он для чего-то был нужен «в среду или в пятницу».
– Вы напрасно, Захар, недооцениваете Можара, – заметил как-то Аркадий Викторович, – вы его спекулянтом называете, и справедливо: слово почтенное, хотя и обезображенное советской властью. По сути своей Можар – купец. Причем купец талантливейший. У него отменный нюх на то, что и когда именно будет иметь спрос. В другой стране Можар преуспел бы довольно быстро. Однажды на моих глазах он заработал на партии джинсов по телефону, ни разу на эти джинсы не взглянув. Нет, вы присмотритесь к этому господинчику. Присмотритесь. Он может быть ве-есьма полезен.
В то время Захар встречался с Босотой регулярно, иногда каждый день. Особенно, когда нужно было копировать в Эрмитаже; тогда Аркадий Викторович, постояв у него за спиною в абсолютном молчании минут двадцать, уходил в другие залы, бродил там, выстаивая перед каким-нибудь полотном, возвращался опять… Затем они отправлялись на какую-нибудь выставку, и потом никак не могли расцепиться, вместе ужинали или являлись в мастерскую, где коллекционер по-хозяйски выставлял вдоль стенки картины Захара, и усевшись напротив, долго молча рассматривал то один, то другой холст. Уже дважды Захар отказывался продать ему «Иерусалимку» – цикл картин, вереницу персонажей его и маминого детства, над которыми он постоянно работал все студенческие годы, возвращаясь то к одной, то к другой… Но когда Босота вновь расставлял их рядком вдоль стены… и вдруг вскакивал, менял местами и опять застывал на стуле на четверть часа, чтобы взорваться пылкой лекцией о свете и тени (его конек, навязчивая идея)… – Захару было приятно.
– Свет прямолинеен и туп, как любое добро… – задумчиво говорил Аркадий Викторович, поглаживая бородку. – Зато сколько всего шевелится в тенях, как они наполнены, таинственно живы… Это как добро и зло. При этом зло гораздо интереснее, разнообразнее, обольстительней. Все, Захар, абсолютно все происходит в тенях и полутенях – как в лессировках Рубенса, Тициана: свет идет толщиной в палец, тень же абсолютно прозрачна и вибрирует, дышит, дрожит… И в рисунке то же самое: тень хочет занять место объема…
Не могу оторвать глаз от этого гнутого старика с ящиком: как несет он на плече куб чистого света… и эта черная собака рядом, по контрасту… – великолепно! Как, говорите, называется эта картина? «Глейзер»? Это что, фамилия? Стеко-олыцик? Ах, да: искаженное «глас», стекло… Здесь у вас в тенях происходит нечто фантастическое. Но моя любимица все же вот эта: «Говночист»… – он опять живо срывался со стула, отыскивал за другими картинами свою любимицу и ставил в сторонке… Любовался, замирал… качал головой.
– Вот это непостижимо: как, как удалось вам изобразить темный вечер, и в то же время этот теплый роскошный свет сирени, и так светится белое полотенце на голове у этой тетки…
– Вот как раз это полотенце моей чокнутой тети Лиды создает иллюзию темного вечера – по контрасту.
– Да, но эта унылая кляча – темная на темном… и все-таки картина пронизана дыханием ночных небес, какой-то вот тут блик, и тут – эти алмазные блики на железной кровати у сарая… да это вообще восторг! Захар! Не упрямьтесь! Продайте мне весь цикл. Нет, я не приму в подарок одну картину. Я хочу иметь всего раннего Кордовина. Не одну, не две работы – а все целиком. Поймите, я потом заработаю на вас, я и не скрываю этого; но и вы заработаете… имя!
* * *
А Сенька Можар шустрил и на антикварном рынке. Раза два приносил Андрюше, репутация которого среди реставраторов росла и росла, и за последние год-два вдруг выросла в имя – Андрей Митянин, – разные разности: то расписанное деревянное яйцо середины прошлого века, с почти смытым красочным слоем; то заскорузлую шкатулку с мутной картинкой на крышке – бросовое барахло, которому Андрюша через неделю возвращал музейный облик; то сильно пострадавший портрет какой-то старушки, мамочки моего соседа, и така-сяка гармонь… Платил, впрочем, исправно.
Однажды явился со странным предложением Захару: написать миниатюру – портрет Наполеона. Есть клиент, обожатель корсиканца. Можешь? Да ладно тебе, добродушно отозвался Захар, как-нибудь уж спроворю.
– Нет, постой. Мне надо, чтоб ты этот портрет спроворил, а вот Андрюха чтоб его состарил. Идет?
– А знаешь, как это называется, а, Можар? – спросил Андрюша из-за своего огромного, сколоченного из досок, самодельного стола в углу мастерской.
– А это называется – триста рублей, Андрей Батькович, – мгновенно и бойко парировал Можар. И Андрей с Захаром медленно переглянулись.
С миниатюрой пришлось повозиться. Например, совершенно неясным было – как выглядит орден Почетного легиона. Через все ту же вездесущую подружку Марго была нащупана девушка, сидящая на коллекциях орденов в фондах Русского музея. Шустрая очкастая мышка без тени ответной улыбки, она смерила Захара внимательным долгим взглядом, и коротко сказала:
– Обедать ведешь, испанец, – чем глубоко его поразила: и неожиданно четко обозначенной платой за услугу, и неожиданным прозвищем.
– Почему – испанец? – поинтересовался он.
– Типаж, – так же коротко ответила она. И повела его показывать ордена, которые на всякий случай он зарисовал все, три дня подряд являлся. А мышка и вправду удовольствовалась обедом, дорогим обедом в ресторане гостиницы «Континенталь», который внимательно и подробно съела своими острыми зубками, почти не отвлекаясь на разговоры.
* * *
Месяца через два Сенька явился с новым предложением: на сей раз ему нужен был большой портрет Наполеона, все для того же обожателя: императора тот коллекционирует во всех видах и во всех материалах. И портрет нужен прям как настоящий, как при жизни, будто тех времен. И чтоб все пуговицы, слышь, все заклепки на мундире, треуголка, то, се… короче – весь прикид был бы натуральнейшим.
– Это работа утомительная, Семен, – заметил Захар, смешивая краски на палитре.
– Еще бы, – ухмыльнулся тот. – За утомление и плачу шестьсот.
Захар отложил кисть, вытер, не торопясь, руки тряпкой, и спокойно проговорил:
– Тысячу, Можар Батькович. Тысячу – ты расслышал? И така-сяка гармонь.
…Вот к этому заказу оба они отнеслись с поистине артистическим вдохновением. Среди барахла у Андрюши в кладовке отыскался старый дублировочный холст с какой-то картины.
– Рвакля позорная… – задумчиво пробормотал Андрюша, ощупывая ветхое полотно. – Однако не дадим добру пропасть?
Они натянули холст на старый подрамник, найденный на богатейшей помойке в одном из соседних дворов, заново проклеили, по совету Захара, не жалея клея. Андрюша потом ругался: переложили клею, это все ты, с твоими идеями: какого хрена лезешь, куда не понимаешь? – он был беспощаден к ошибкам в своем деле. А клею действительно Захар переложил, из-за чего холст натянулся и звенел, как фарфоровый.
– Хрупкий, слишком хрупкий, – с досадой повторял Андрюша. – На выброс!
– Погоди, успеем выбросить…
И весь тот день кружил вокруг старого, туго натянутого полотна, тасуя разные портреты французского императора… Наконец, выбрал известный портрет Наполеона кисти Жака-Луи Давида, весь день работал над карандашными набросками… Потом взялся за уголь…
* * *
Недели через две портрет Наполеона уже сох на мольберте: император при орденах и эполетах стоял в характерной позе, правую руку заложив за борт полурасстегнутой куртки, левой опершись на спинку золоченого, обитого красным бархатом кресла в стиле ампир, на котором лежали шпага с перевязью и кодекс Наполеона – свод французских законов, одно из высших достижений императора. Короткие белые панталоны на пуговицах и белые чулки на слегка отечных ногах императора (следы изнурительной ночной работы, понимаете ли) контрастировали с темным и массивным письменным столом на могучих львиных лапах, а также с высокими напольными часами, показывающими 4.30 утра – Наполеон ночь напролет работал над документами. Свечи почти догорели… взгляд великого человека… впрочем, неважно: портрет напоминал все его портреты разом, в то же время отличаясь от них рядом деталей.
Когда кто-нибудь заходил в мастерскую, портрет отворачивали лицом к стене.
– Корсары предвкушали неправедную добычу, – говорил Андрюша, опуская коржик в стакан с горячим чаем. Он пил его часто, и обязательно – кипяток, даже летом стараясь согреться.