Фрагмент IV Размышления Матье о Гари после их любовной ночи
Я пытаюсь разумом понять, почему люблю его, именно его, а не кого-то другого, следующего. Что я мог бы испытывать такую привязанность к девушке, исключено. Но почему я должен любить Гари? Из всех мужчин, которые мне встречались, на которых я смотрел, к которым приближался, - выбрать его и быть преданным ему одному: таков мой закон. Но закон этот неразумен; и его так просто не поймешь. Я готов унизить себя, признав, что от рождения наделен какими-то свойствами, вызывающими у других людей презрение. Да только и в этом я сомневаюсь. Привлекательная девушка может быть мне приятна или безразлична - точно так же, как и привлекательный юноша. Но я никогда не желал сближения ни с девушками, ни с юношами. Никогда. Было время, когда я, школьником, онанировал за компанию с Валентином. Его лицо мне нравилось. На такое непотребство нас толкал переходный возраст. Догола мы не раздевались. Думаю, нам обоим стало бы стыдно, если бы мы, чтобы усилить удовольствие, все-таки решились раздеться. Как бы то ни было, мы считали себя друзьями, и я верил, что люблю его. Но любовь наша оказалась столь жиденькой, столь ничтожной, что одна секунда - момент, когда я впервые увидел Гари -вытеснила из моего сознания и само это чувство, и образ Валентина. Валентин был обычным, тошнотворно заурядным мальчиком, научившим меня тому, чему я тогда хотел научиться: он меня целовал и засовывал руку в карман моих брюк. Позже - когда Гари стал моим вторым, моим подлинным Я - я не ощущал, что дружба с Валентином меня запачкала. Безграничное прямодушие Гари, его манера называть вещи своими именами, трезвое отношение к жизни отучили и меня раскаиваться в своих плотских влечениях или стыдиться их. Что бы я в этом плане ни сделал или ни захотел сделать, Гари мне не препятствовал. Мы такое даже не обсуждали. Гари принял меня целиком - с моим происхождением, моими ошибками, любыми дурацкими или самонадеянными желаниями. Не было во мне ничего, что бы ему не нравилось. И тем не менее: разум подсказывал ему, что связываться со мной нельзя. С самого первого момента, когда он меня увидел и понял, кто я такой (а увидел он меня голого, раненого, окровавленного), собственная трезвая натура и жизненный опыт, короткий, но достаточно отвратительный, предостерегали его... Однако этот внутренний голос зазвучал - и для него тоже - слишком поздно. Гари механически повторял мне все то, что нашептывал ему голос. Но он уже сам не верил в существование пропасти между нами, будто бы обусловленной разницей в социальном положении, образовании, манере говорить, происхождении. Он хотел умереть одновременно со мной. Это казалось ему самым надежным путем, выводящим из тупика, в который нас обоих загнали. Целый день он думал, как ему быть, и додумался до того, что мне лучше поскорей умереть, а он тогда сможет повеситься над моей кроватью. Он раздобыл веревку, привинтил к потолку крюк... Но я выздоровел. Факт этот усложнил его простые мысли и замутил ясные прежде чувства. Жизнь Гари сделалось трудной, потому что мы любили, но и избегали друг друга, как если бы усвоили нормы, принятые другими людьми.
Раньше я тысячу, десять тысяч раз успокаивал себя, мысленно повторяя, что все так и должно быть, как оно есть. Теперь, сегодня, что-то внутри меня съежилось и я пока не могу даже осознать все те потрясения, которые произвела во мне одна-единственная - вчерашняя - ночь. Ощущения мои ненадежны, ведь радость была слишком короткой: помню боль, какие-то воображаемые картины, чувственное блаженство, неописуемое беспамятство, после которого меня согрело тепло Гари; и свои руки, прикасавшиеся к нему; губы, приоткрывавшиеся для него; нутро, ради него расширявшееся... И омрачавший все это смертный страх...
Я хотел спросить у своего разума: почему мне так нужен - он? Почему совершенное им убийство ничего не изменило в моей ему преданности... Разве что теперь я люблю его еще больше, еще безудержнее желаю близости с ним, отметаю прочь все сомнения, ограничиваю свое естество, чтобы впустить в себя какую-то часть Гари. Что-то мне подсказывает: все дело в его красоте. Он красив, конечно. Но я не очень понимаю, что это значит. Красота, так я думаю, не есть что-то самоочевидное - и уж тем более, если мы приписываем ее человеку или животному. С этим словом можно согласиться, не требуя уточнений, только если кто-то назовет красивым звездное небо или, скажем, грозно-багровый горизонт, который ночь вскоре погасит, забрав из атмосферы свет или наслав тучи. Но уже лес - деревья, подлесок, тысячи разных оттенков зеленого, бурая почва - изменяет наше представление о красоте, расширяя его. В игру здесь вступают запахи, ощущение покинутости, мощная атака на все наши органы чувств. Человек дышит глубже. Ему хочется помочиться. Может, он даже расстегивает штаны, вспомнив о смерти или о давнем детском удовольствии. Гадюка выползает, где-то торчит мухомор, на голову сыплется желтое семя цветущих сосен; или мы вдруг замечаем розоватые шишки молодых лиственниц... Да хоть бы мы и поранились до крови, это бы не сильно изменило настрой наших чувств. Мы попали в зону колдовских чар. Одиночество, готовое на все, подступило к нам совсем близко.
И вот теперь я говорю о Гари, что он красив. А от него ведь исходят куда более глубинные чары: сила и несомнительность ангела, облачившегося в этот зримый образ. Гари для меня ни с чем не сравним. Он поражает своей непохожестью на все, что могло бы быть на него похожим. И тем не менее, он - человек, оснащенный так, как положено человеку. Его можно видеть. Рукам, которые до него дотрагиваются или гладят его, он дарит что-то от своего тепла, от своей внешней формы: мягкость кожи, выпуклость мускулов, плавные очертания теней на неиспорченном теле. Он обладает очень конкретной - поддающейся оконтуриванию - красотой. До вчерашней ночи я сумел бы описать его красоту точнее, чем сейчас, уже после всего, когда красота эта сплавлена в моем сознании и с адской тоской, и с переполняющим меня блаженством. Последние года два я наблюдал за Гари, когда мы вместе ходили в бассейн (то есть, в этом году, - раз в три-четыре недели); я восхищался им, стоял с ним рядом, смотрел, голова у меня кружилась от близости бездны. Но я, хоть и находился на грани беспамятства, все же удерживал в памяти то, что видел.
Эти маленькие соски - темные, высоко посаженные, в середине шершавые, торчащие вперед - наводят на мысль, что у матери Гари были крепкие груди, налитые, словно сияющие сливочно-желтые яблоки или крутобокие золотистые груши: чудо, которое следовало бы запечатлеть карандашом или кистью. Греческие скульпторы, когда хотели изваять из мрамора Афродиту, наделяли богиню такими грудями... Да и художники, молодые... с незапамятных пор. Например, Джорджоне, так любивший свою подругу, что даже чума их не разлучила: он умер вместе с любимой... чуть-чуть запоздав, послал себя в обезображивающую смерть[83]. Или это наследие Великих Матерей - богинь, гордящихся своей грудью? Я все не мог досыта наглядеться на такое преображение женской груди в мужском естестве. Я сравнивал соски Гари с моими, которыми, в свою очередь, восхищался он... так я предполагаю. В качестве подтверждения могу сослаться на несколько произнесенных им слов... сказанных мягко и вместе с тем задумчиво... Он, как правило, выражался неуклюже или грубо, то есть чересчур дерзко... но не в тот раз. «У тебя вообще нет сосков... Только темные пятнышки... нежнее, чем кожа вокруг. Мне нравится». Кажется, сказал он это в ту счастливую пору, когда мы с ним - еще детьми - жили в Бенгстборге. Позже, примерно год назад, он эту фразу повторил; дословно. И погладил меня... Что дало мне повод тоже погладить его грудь. Наши губы сблизились. У меня на глаза навернулись слезы, так что голову его (а потом и все тело) я видел как бы сквозь пелену. Но рот все-таки видел. Или чувствовал. Может, мы и поцеловались. Иногда это получалось само собой. У него ведь такие большие губы... тугие, выпуклые, как только что созревшие ягоды. Но это лишь слова... словами их не опишешь. Они как прорезь в цветущей плоти: будто жестоко вспороли ножом напрягшийся мускул. И за прорезью - белые ровные зубы. Если существует в мире разврат, настоящий, подлый, никого и ничего не щадящий, - со вчерашней ночи я знаю, что между Гари и мною такого быть не может, - то я сказал бы, что рот у него развратный; но на самом деле Гари создан только для любви... для деяний ангела... Ангела, не признающего над собой никакого закона, ни предписания... ни ограничения в поведении... вообще не различающего тьму и свет. Наверно, Гари тогда все же поцеловал меня... И я сразу забылся от счастья...
И то, что он потом вытворял со своим и моим ртом, воспринимал как сон.
Когда мы оказывались вдвоем в тесной кабинке для переодевания, дымка эйфории заслоняла, скрывала от меня все реальное: осязаемое, зримое, ощутимое. Я забывал, что несчастлив, что уже через несколько минут начну съеживаться и чахнуть от неутоленности своих желаний, что я страдаю, потому что Гари для меня недостижим: недостижимо это существо, полное неисчерпаемой прелести, чье дыхание, тепло, нежность всегда будут растрачиваться впустую... на потребу девушкам. Девушки вправе претендовать на все, если только позволяют ему затыкать их дырки. Это его слова. Так он рассказывал мне о себе и о них. Он не хотел меня мучать. Но не хотел и чтобы я оказался в роли обманутого. Иногда, изрекая подобные сентенции, он засовывал палец мне в рот... Наверное, намекал на что-то, но на что именно, я не понимал.