Дома больше такое не повторялось, но зато еще несколько раз со мной это случалось. Как правило, в окружавших меня женских коллективах – по отношению к дамам, уж слишком назойливо добивавшимся моей симпатии.
Позднее я, конечно, научился дистанцироваться от сотрудниц, и не только не давал Альке (о чем уже упоминал) повода для подозрений, но и сам себя искреннее считал законченным однолюбом. И вдруг – как раз в семье, с самым близким человеком и случилась такая штука!
Конечно, я вновь зарылся в работу, чтобы Алька не заметила, насколько все страшно! Лучше пусть думает, что я обиделся за дочуру. Или, если уж дело зайдет далеко, лучше пусть думает, что меня накануне сорокалетия бог наказал за пьянство клинической импотенцией!
В этом ракурсе, так сказать, я себя и повел. Сначала держался, не пил, на радость коллективу, родителям и детям. Даже попробовал отвлечься через оздоровительные процедуры – занялся плаванием, похудел и постройнел. И Алька, и лицейские дамы, ничего не понимая, дивились такому чудесному «возрождению человека». Радовался за меня, невзирая на отмену попоек, и наш дружный вечерний коллектив. Радовался и, так сказать, брал пример.
И первое время мне действительно стало не до зеленого змия. Физическое чувство брезгливости, особенно к дамам, накрывало меня с такой силой, что и впрямь заставило разбираться в себе.
Единственным плюсом в той ситуации стало знакомство с тобой, Венич! Помнишь, каким Ален Делоном я тогда приехал? Какое положительное влияние оказывал на алкоголиков и наркоманов за все время курса обследования? Даже проверяющая комиссия нашла мой пример «особенно характерным для работы Центра»! Мне тогда показалось, что один ты догадывался о том неодолимом болоте, в котором барахтались мы все – и я сам, и Алька, и даже скучавшая в «ссылке» дочура. Но помощи мы так и не попросили, а вмешиваться силой ты не привык. Потому-то и закончилась моя реабилитация весьма плачевно. Хотя и вне Центра.
Просто я вернулся в свой холодный дом, сбежал от Альки на работу и сам выписал себе командировку по обмену опытом. Альке оставил записку, чтоб не волновалась, копию командировочного удостоверения и обещание – приехать с подарками и договариваться, наконец, о самом лучшем решении нашей ситуации. А сам присоединился к группе руководящих лиц и укатил в Алушту, где собирались учреждать похожую на нашу школу, только не в сращении с танцем, а в слиянии с другим, столь же древним искусством – искусством Слова. То есть с малолетства обучать детей новым и хорошо забытым старым шарадам, выкраиванию малых слов из больших, сочинению сонетов, анаграмм и всякого такого «верлибра».
Идея мне понравилась, а ее воплощение – не очень. Руководящие лица просто «заболтали» вдохновенную кучку молодых педагогов, нагородили будущей школе бумажных препон, надышались морским воздухом, наелись и нагулялись за счет принимающей стороны – и с чувством исполненного долга улетели (опять же за счет новаторов) к своим «руководящим кабинетам».
А для меня, хоть мне и понравились молодые энтузиасты и захотелось даже помочь им, – для меня все это прошло как шоу на берегу моего вязкого болота. Запомнились только костер в заповеднике, где мы напоследок жарили шашлыки, и совсем особенный, чистый, какой-то прозрачно-невесомый предвечерний воздух над лесной поляной – светлое дыхание природы, далекой от мелочных и душных людских счетов…
А по возвращении в Москву как раз закончился срок моей кодировки. Вечером того же дня наша слаженная тайная компания с надеждой собралась в моем кабинете – и я не выдержал. Слегка пригубил первую обжигающую рюмочку – и снова жизнь расцвела сказочными красками.
И даже больше: оставшись на ночь в лицее, я с удивлением нашел в себе интерес к давно привычной лицейской медсестре Галине – той самой. И уж не мог удержаться от маленькой проверочки…
Вот это-то и стало, собственно, «началом конца». Неделю, числясь все еще в командировке, я беспробудно пьянствовал в лицее, а медсестра каждый вечер прозванивала домашний телефон на предмет возвращения мужа с деревенских заготовительных работ. В нас обоих, взамен отсутствующей любви, проснулся такой темперамент, что оторваться друг от друга нам самим казалось немыслимо.
И, разумеется, через неделю телефон принялась обрывать встревоженная Алька, а в ту же ночь к нам нагрянул нежданный Галинин муж.
Помню совершенно безобразную сцену, с криками нашей охраны, бешеным стуком и выстрелами в дверь кабинета, помню посеревшее лицо Галины, ее трясущиеся синие губы – и как она неуклюже пряталась за диваном, плача и размазывая тушь по лицу…
Помню, как меня захлестнула пьяная жалость, как я кинулся защитить ее – а муж, тоже пьяный, мокрый и жалкий, вырвался из рук охранника и снова выстрелил из чего-то, страшно короткого, похожего на обрез охотничьего ружья…
Как оказалась там моя Алька и кто вызвал мне «Скорую», я не помню до сих пор.
Зато я отлично запомнил первую ночь в благословенном госпитале Бурденко – ночь, завершившую этот мучительный день, и сладчайший спасительный сон после одного-единственного «укольчика» промедола…
Как оказалось, ногу мне никто не прострелил – она просто сломалась под тяжестью навалившегося сверху со всей силы такого же пьяного, как и я, мужа медсестры Галчонка. И, собственно, сами мои отношения с Галчонком, к неописуемой радости того же мужа, на этом как отрезало. Ибо с того памятного дня мучившая меня холодноватая брезгливость полностью «ожила», и я (через сотрудников) настоятельно попросил Галчонка обойтись без трогательных посещений. Якобы в целях семейной безопасности. А на самом деле – от чувства дурноты, что накатывало на меня волной при мысли о ее трясущихся синих губах, почему-то черно-синих потеках слез и туши на лице…
Моя лиса-Алиса могла торжествовать победу, хотя… Хотя и к семейному берегу я пока не прибился. Я полностью погрузился в нирвану вольной и расслабленной, безобязательной больничной жизни…
Всю первую неделю в качестве обезболивающего мне полагалось два укола промедола за ночь. Никогда не забуду снов, которые я тогда видел! Особенно один – тот самый. Памяти М. Дж…
Я будто снова вынырнул со дна в свою настоящую звездную жизнь. На этот раз время во сне стояло осеннее, вечер пришел ранний и сумеречный. Петь, мне кажется, предстояло в столице – Вашингтоне? – и не для широкой публики, фанатствующей вокруг стадиона, как обычно, а для важных иностранных гостей моей, как ни крути, родной державы. Важные гости из России ждали меня этим вечером в посольстве. Сначала меня не оставляло легкое любопытство – никогда не видел, как фанатеют эти дикие русские! Собственно, из всех значимых стран одна Россия еще осталась для меня загадкой. И хотя свою власть над человеческими душами я испытал многократно, мне на короткое время захотелось выложиться перед русскими медведями по полной! Я даже не счел за труд приехать немного раньше.
И сейчас сидел в специально отведенной гримерке, не торопясь вызывать гримера и внимательно разглядывая в бесстрастном зеркале свое лицо…
Сколько недель я не разглядывал самого себя так близко? На публике – а именно на публике проходила почти вся моя жизнь – я скрывался за темными очками, шляпой и, в последнее время, повязкой, закрывавшей чуть ли не все лицо. И вовсе не оттого, что стыдился его. Напротив, глядя на себя в упор, я снова удивлялся красоте этого точеного белого лица с бездонно темными глазами, густыми тонкими бровями и пышными ресницами, изящным носом – произведением пластического искусства – и чуткими губами. Мое лицо совершенно. И само оно – такое же законченное мое создание, как и цвет кожи!
После той, первой поездки в клинику я побеждал природу множество раз. Я, как скульптор, умело изваял каждую черточку своего нового лица – и, как скульптор, остался горд несравненным творением. Я всячески берег его и лелеял. Грубые жадные глаза и руки, что тянула ко мне безумная толпа, меня больше не радовали. Я знал – дай этой толпе волю, и она растопчет, разорвет меня на кусочки в слепом восторге своего поклонения!
Постепенно, капля за каплей, страх перед толпой вливался мне в жилы. Ее могучая сила перестала быть подвластной мне, уже не пьянила меня ликующим нектаром жизни, а, напротив, – сама питалась моим даром, красотой лица и изяществом тела, мелодией моего чудного голоса и завораживающей безмолвной мелодией моего танца!
Я был еще молод, и мне не приходило в голову беречь себя. Жизнь дарила мне самые заманчивые радости. И лишь в последнее время мне становилось все яснее, как каждая запретная радость жизни, каждое неистовое выступление под оглушительный рев толпы подтачивает, отнимает у меня силы, отбирает – все больше и больше – живую энергию моей души. Я не заметил, как перестал выбирать для концертов большие стадионы, как старался быстрее миновать скопление людей, отгородиться стеной охраны от ненасытных рук и алчущей пасти разрушительной толпы.