— О! — пробормотал Хубертссон, когда я опустилась на него. — О! Кто ты?
Всю ночь я оставалась безымянной, и когда лежала, словно распятая, на полу под ним, и когда мы перекатывались, как единое существо, от края к краю двуспальной кровати, и когда я стояла на четвереньках, словно волчица, и выла. Воздух в комнате сделался душным от наших запахов, волосы Камиллы разлохматились и взмокли от пота, и я глядела сквозь эти лохмы на лицо Хубертссона — на влажные губы, на раздувающиеся ноздри, на полузакрытые глаза — и скалила свои хищные зубы. Все! Дай мне все и ничего!
Он не заметил, как я ушла, он спал как убитый, когда я поднялась и стала собирать разбросанные Камиллины вещи: вечернюю сумочку, трусы, лифчик и смятое платье. Теперь она закапризничала, стонала и хныкала и пыталась высвободиться. Но мне еще нужно было кое-что сделать. Я подтянула простыню и укрыла голые плечи Хубертссона и, наклонившись, в последний раз коснулась губами его щетины, а потом выключила лампу и тихонечко прикрыла за собой дверь номера.
Я не хотела, чтобы Камилла увидела неприязненную улыбку гардеробщика, и поэтому я сочла своим долгом сменить на минуту командный пункт, чтобы самой принести ей пальто. Она чуть ожила и спотыкаясь вышла на улицу. Тут я остановила ее и кликнула мою ворону. Она сидела в сторонке, на дереве в Вокзальном парке, но немедленно повиновалась и расправила крылья. Я отпустила Камиллу и взмыла в небо, наполнив ворону ликующей, восторженной песнью. Она в ответ расхохоталась своим хриплым смехом.
А у входа в «Стандард-отель» все стояла Камилла, обхватив руками плечи.
Несколько часов спустя Хубертссон позвонил в мою дверь, перепугав утреннюю помощницу.
— Где она? — спросил он.
— Кто?
— Дезире, конечно.
— В постели. А вы что думали?
Он направился прямиком к моей спальне, а помощница последовала за ним на цыпочках в мягких шерстяных носках.
— Она спит. Мы вас не ждали, вы ведь не приходите в пятницу в такую рань... — Протянув руку, она попыталась его остановить. — Не трогайте ее, она вчера так устала.
Оттолкнув сиделку в сторону, он открыл дверь, заглянул в комнату и обернулся:
— У нее же судороги! А вы не видите и не слышите!
Я дорого заплатила за ночь любви с Хубертссоном — четырьмя днями сплошных ураганов, когда мир сотрясался и рушился у меня перед глазами. Лишь ценой величайших усилий мне удавалось время от времени вынырнуть на поверхность действительности и глотнуть воздуха, прежде чем снова погрузиться в пучину.
Когда я на пятый день очнулась, то оказалась уже не дома, я лежала на незнакомой кровати в незнакомой комнате. И не сразу сообразила, что это тот же самый приют, где я впервые встретила Хубертссона. Несколько часов спустя он пришел — семенящей походкой, страшно постаревший в сравнении с тем, каким я его видела в последний раз.
— Status epilepticus, — сказал он, усаживаясь у меня в ногах. — Ты ведь была уже на самом краю. Знаешь?
Я попыталась ответить, но из моих губ вышел только стон.
— Что? — Он наклонился чуть ниже.
Я сделала усилие, слепила в голове слово, прокатила его через все закоулки мозга, потом с силой подала на голосовые связки — и открыла рот. Вышло только мычание. Хубертссон взял с тумбочки алфавитную таблицу и сунул ручку мне в рот, и у меня заболела голова от напряжения, покуда я показывала по буквам это коротенькое слово. «Да».
— Тебе трудно говорить?
Пылающая тяжесть сдавила мне лоб, но я все равно не закрывала глаз, покуда показывала шесть букв. «Не могу».
— Не могу? Ты не можешь говорить?
Закрыв глаза, я схватила его руку, тихонько сжала два раза и отпустила: нет, я больше не могу говорить. Его рука выпала из моей. Долго он стоял неподвижно у моей постели, потом я услышала шорох ткани и поняла, что он сунул руки в карманы.
— Тебе придется пробыть тут несколько дней, — сказал он. — Но потом ты сможешь вернуться домой. Нам просто надо назначить тебе лечение.
Я не открывала глаз и не хватала его за руку, добавить мне было нечего, и голова моя отчаянно болела. Его подошвы прошелестели к дверям, дверь открылась, но не захлопнулась. Прошло несколько секунд, прежде чем он заговорил, и в голосе его послышался абсолютно неподобающий щекочущий смешок: — Ты мне снилась в четверг. Всю ночь.
Я улыбнулась, не открывая глаз. Это стоило заплаченной мною цены.
В тот раз меня отпустили из приюта всего через неделю. Нынче у меня большие сомнения. Хубертссон обходит тему моего возвращения домой, когда я пытаюсь завести об этом разговор.
Но я так хочу еще раз вернуться в мою квартиру! Мне хочется сидеть в моей солнечной гостиной в обществе невидимого мне молчаливого помощника — лучше художника, так уютно ощущать рядом его молчаливую сосредоточенность, когда он делает наброски, — и слушать Грига. Я люблю Грига. Он не сомневается и не смущается, он входит и настаивает на своем, как подобает мужчине, но в то же время он достаточно необычный мужчина, поскольку умеет посмеяться над собой. Как Хубертссон.
Моя гостиная так красива, бесконечно красивее комнат любой из моих сестер. Даже Кристинин голубовато-серый парадиз не может сравниться с моим. На моей стороне — солнце, свет ослепительных летних утренних часов и искристых зимних дней. Должно быть, именно этот свет так влечет в мою квартиру Хубертссона каждое утро, много лет подряд. И уж во всяком случае, не прекрасные мои гардины.
Мы с ним ругались еще полгода после того, как я уговорила его отвезти меня в «Шведское Олово» после ежегодного посещения Технического музея. Он чувствовал себя обманутым. Сказать, что я желаю еще раз взглянуть на камеру Вильсона для того только, чтобы потом улизнуть в это излюбленное заведение старух с Эстермальма? Что? И вообще ухнуть пятьсот крон на какие-то занавески — это неприлично. Да будет мне известно, кому-то на земле сейчас, может, есть нечего. Я только хихикала на его ворчание. О гардинах от Иозефа Франка я мечтала с того момента, как сюда переехала, тысячу раз я представляла себе, как у меня на стенках распускаются цветы, и много лет откладывала деньги из пенсии, чтобы накопить нужную сумму. Какое дело Хубертссону, сколько стоили мои гардины, а? Неужели мы с Иозефом Франком вырвали кусок изо рта у голодающего?
Я скучаю по дому. По гардинам и по всему остальному. Последний раз я хочу посидеть рано утром в моей гостиной, ощущая, как аромат кофе распространяется по квартире, еще разок я сделаю знак помощнику включить микроволновую печку, когда Хубертссон позвонит в дверь, чтобы круассаны успели подогреться к тому моменту, когда их положат ему на тарелку.
Хубертссон и я. Наши перебранки по поводу гардин. Наши утра с крепким кофе и теплыми круассанами. Наше долгое молчание и немногословные беседы. Наши вылазки в Технический музей. И единственная наша с ним встреча Нового года, когда я поздравила Хубертссона: подняв стакан с дрожащим «Поммаком» и чокнувшись с его бокалом шампанского.
Наверное, все-таки это была жизнь, несмотря ни на что. Моя жизнь.
Да. Я хочу, чтобы Хубертссон пришел именно сейчас, когда предвечерний свет наливается синевой и предвещает сумерки, я хочу, чтобы он поднял меня на руки и понес через всю Вадстену в мою квартиру. Там он положил бы меня на мой красный диван и подоткнул белый плед со всех сторон, чтобы не было видно, что я — выброшенная морем щепка. Там он отдернул бы гардины Иозефа Франка чуть в сторону, впуская сумерки. И мы бы сидели так, рука в руке, трое суток. Одни. Но — вместе.
Завтра равноденствие, но бенанданты пусть выходят на свой парад без меня. Я хочу еще побыть в своем теле, хочу отдохнуть, покуда Хубертссон держит мою руку в своей, и в эти последние трое суток дать ему единственное, что я могу, — законченное повествование.
Нет, никто из сестер не крал моей жизни. Эту жизнь, предназначенную мне, я прожила сама. И все-таки я не могу их отпустить, не могу позволить Кристине, Маргарете и Биргитте разбежаться в разные стороны.
Хубертссон поставил вопрос. И прежде чем все окончится, он должен получить ответ.
Mean woman blues
Блюз дурной женщины (песня Элвиса Пресли)
Sometimes, being a bitch is the only thing a woman has to hold on to.
Stephen King[24]
Маргарету заслоняет автобус, — когда он отъезжает, ее уже не видно. Вполне в ее духе. Только что была тут — и нате пожалуйста. У нее невероятная какая-то способность исчезать. Особенно в такие вот моменты, когда она довела Биргитту до ручки, так допекла, что человек уже готов вырыть из могилы воспоминание о том, что тогда случилось, — чтобы оправдаться и защититься. И вот в этот-то момент Маргарета драпает, как трусливый заяц. Язвить и подкалывать — это она смелая, а как дошло до правды, тут она в кусты!
Обидно!