— Пойди к нему и упади в ноги, — просил меня служка. — И мы все будем сыты без Сарриных витаминов, прости и помилуй, господи.
Нет, нет. В ноги я никому не падал и не упаду. Из-за куска хлеба тем паче. К тому же такая работа не по мне: сам печешь, сам и жрешь.
А снег за окном все валил и валил.
Как я ни старался, уснуть мне не удавалось. Мои глаза светили во мраке, как та лампа на непокрытом скатертью столе, и свет ее, такой же мучительный, почти упругий, падал на обшарпанные стены, на свисавшие клочьями дешевые обои, на затхлый потолок, на деревянный скрипучий пол, где вповалку лежали медсестра-переводчица-поломойка Сарра с сыном Вильгельмом, свадебный музыкант Лейзер и служка Хаим, положивший под голову не подушку, а пышную и мягкую бороду нашего всемогущего господа без наволочки, накрытый не байковым одеялом с Рудницкой, а бесконечной божьей милостью.
Который сейчас час?
Ни у кого из нас, кроме Сарры, нет часов. Да и Саррины часы, спрятанные в ее фатальном рюкзаке, наверно, давно остановились. Или если показывают время, то не теперешнее, а давнее, допотопное, когда Сарра была счастлива, пела, веселилась, жила не в изгнании, не на чужбине, а у себя на родине, где-нибудь в Гамбурге или Кенигсберге, и часовая стрелка плавала под прозрачной стеклянной крышкой, как только что народившийся малек.
Герман Ганценмюллер, немец, муж Сарры, был часовщик-волшебник. Но, как говаривал мой дед, можно починить часы, нельзя починить время.
— Облава!
— Облава!
— Облава! — услышал я крик с заснеженной улицы.
Хорошо другим, подумал я. У них есть колокол, на худой конец кусок рельса, подвешенный к столбу или к стрехе на крыше — в случае опасности или какой-нибудь напасти раскачивай, греми, стукай. А у нас что? У нас — фальцет, фистула и — если повезет — бас. У нас только зычное-отчаянное-пронзительное-бабье:
— Гвалт!
— Облава! — органно гремел чей-то бас. — Детей… Прячьте детей!..
Свадебный музыкант Лейзер и служка Хаим даже не шелохнулись. А еще говорят, будто никто не спит так чутко, как старики. Эти же умерли до рассвета, и не было для них ничего слаще, чем эта короткая, до первых петухов, смерть.
— Облава! — надрывался еврейский колокол. — Детей!.. Детей!..
Выкрест Юдл-Юргис заворочался, прислушался к крику и бросил:
— У меня их давно отняли… детей…
И снова уснул.
Или прикинулся спящим?
Одна Сарра осторожно высвободила свой подол от кудрявого кочана Вильгельма и, неизвестно к кому, обратилась:
— Вы что-нибудь слышали?
— Слышал, — ответил я.
— Померещилось… Яволь… Померещилось…
Крик приближался. Он прорывался сквозь темноту, как будто он сам должен был уйти от преследования и погони, но кто-то его все время настигал, и вот уже в окнах вспыхнул разбуженный свет, послышался топот ног, быстрый, стремительный, словно в кучу сгоняли расстреноженных лошадей.
— Что же я стою? Майн готт! Что же я стою? — запричитала Сарра. — Куда же мне его спрятать? Куда?
Каждое слово она повторяла по нескольку раз, как будто боялась, что оно ускользнет от нее, а вместе с ним куда-то канет надежда на спасение.
— Тут, кажется, есть чердак, — выдохнула она, ломая руки.
Сухой треск суставов отдавался в тишине. Казалось, в печи пощелкивают березовые поленья, и от этого пощелкивания становилось жарко, невыносимо жарко.
— На чердаке не спрячешься.
— Майн готт! Майн готт! Может, в подвал?
Слышно было, как на другом конце гетто урчат грузовики.
— Скоро они будут тут, — сказала беженка. Она то подбегала к окну, то снова возвращалась на середину комнаты, глядела на безмятежно спящего Вильгельма, которому снились сытые немецкие сны, на стариков, у которых никогда не было детей, на выкреста, кружила над ними, как коршун, и приговаривала:
— Скоро они будут тут… Господа, как вы можете спать? Проснитесь! Господа!
Первым открыл глаза свадебный музыкант Лейзер.
— Куда можно спрятать ребенка? Ради бога, подскажите, — взмолилась беженка.
— Не знаю, — ответил Лейзер. — Я никогда никого не прятал.
— Не знаю, — ответил служка Хаим. — Молитесь богу, богу всякой крепости и силы. Нет другого защитника у рода Израилева. Нет.
Хаим мог и не просыпаться, подумал я. До его защитника далеко, а грузовики, вон они, за углом.
Как же защитить Вильгельма, отпрыска рода Израилева с немецким именем и кайзеровской кровью?
Как?
Мысли мои путались, разбегались, бились о виски, как о стекло — до звона в ушах, до трещин, и мне казалось, будто я роняю осколки.
Грузовики свирепствовали на соседней улице Столяров.
Фары полосовали летящий снег. Пушок от линявших ангелов падал в кузова, набитые озябшими взрослыми, которые полчаса тому назад еще были детьми.
— Оденьте его! — приказал я беженке. — И потеплей! Живо!
— Что вы надумали? — сквозь слезы спросила Сарра. — Что вы, господин Даниил, надумали?
— Не будем терять времени. Оденьте его.
Беженка растормошила Вильгельма, тот обвел сонным взглядом мать, меня, бодрствующих стариков, заученно прикрыл рот ладонью и застыл.
— Послушай, Вильгельм! Ты умеешь держать руки по швам? — спросил я у будущего кайзера будущей Германии.
— Яволь, — сказал сын Сарры. — Нас в школе учили.
И он щелкнул каблуками.
Щелкнул и встал навытяжку, как истый германский солдат.
— Прекрасно, — похвалил я его и поморщился. — Тебе придется так простоять час. А может, и больше… Пока крик не утихнет.
— Какой крик?
— На улице. И грохот моторов. Сможешь?
— Яволь.
— Не пошевелишься?
— Не пошевелюсь.
— Запомни: если ты любишь маму, стой и не двигайся! А теперь пошли!
— Куда? — насторожилась Сарра. — Я с вами…
— Ладно, — сказал я. — А вы, реб Хаим, поройтесь в печке. Может, найдете два уголька.
— Два уголька? — пропел служка.
— И еще поищите метлу.
— Метлу?
— Не задавайте лишних вопросов… Для носа вместо морковки сойдет какая-нибудь щепка…
— Что вы, господин Даниил, собираетесь делать? — остолбенев, спросила Сарра.
— Спасти вашего сына. Оденьте его.
Хаим порылся в печи, нашарил два уголька, схватил торчавшую в углу метлу, единственную вещь, оставшуюся на улице Стекольщиков от прежних жильцов, переселенных в город, в еврейские квартиры, и покорно последовал за нами.
Мы миновали отхожую, распахнутую настежь, с вырезанным сердечком на деревянных дверях, пахнущую хлоркой и беспризорным калом, и остановились посреди огорода, на котором высилось раздетое чучело, увенчанное дырявым запаршивевшим ведром.
— Встань сюда! — сказал я Вильгельму. — Руки по швам!
Когда будущий кайзер будущей Германии встал на указанное место, я принялся скатывать снег.
— О, майн готт! — вырвалось у Сарры.
Грузовики выкатили на улицу Стекольщиков, и сполохи безжалостно светящих фар легли на огород.
Я сгребал снег к ногам Вильгельма, и вскоре белые доспехи заковали его до пупа.
— О, майн готт! — вздыхала Сарра. Она сама принялась скатывать снег и обкладывать им своего сына. — Тебе не холодно, Вилли?
— Мне хорошо, — как истый германский солдат, отвечал Вильгельм. — Мне очень хорошо.
Служка Хаим стоял поодаль, обхватив лицо руками, и молился.
Он молился за Вильгельма, за меня, за всю улицу Стекольщиков, за весь мир.
И в ту минуту Хаим был прекрасен, как прекрасен любой мастер, будь он портной, столяр или синагогальный служка.
Тщедушный, истерзанный хворями, одинокий, Хаим как бы парил в воздухе над снегом, над отхожей, над всеми своими и нашими горестями.
Я приделал Вильгельму нос, сунул под мышку метлу, а чтобы будущий кайзер будущей Германии не задохнулся, проткнул лозинкой на снежном лице дырки.
— Готово! — сказал я.
Я снял с чучела запаршивевшее ведро, придавил изъеденное шершавой ржавчиной донышко и напялил ему на голову.
Огромная снежная баба таращила на мир свои угольные глаза.
— Мы придем за тобой, — сказал я Вильгельму. — Если хочешь остаться жив, стой и не двигайся.
— Хорошо, — ответил Вильгельм, и из снежного рта посыпались белые крупинки.
— Молчи, Вилли, молчи! — промолвила Сарра.
Ноги у нее подкашивались. Она села в снег, и мы с Хаимом с трудом подняли ее.
— Бог поможет ему, — сказал Хаим. — Я слышал его голос.
Сарра повисла у нас на руках, и мы понесли ее, маленькую, беспомощную, мимо отхожей к дому. Служка Хаим то ли от тяжести, то ли от страха фыркал, отдувался, кряхтел, поворачивал свою пергаментную шею, все норовил оглянуться на снежный столб, о котором в священном писании нет ни единого слова, но который притягивал его к себе с такой же неумолимостью, как заповеди, начертанные на Моисеевых скрижалях.
— Не убий! — заклинал он грохочущий по булыжнику грузовик.