Теперь наконец Маргарита вполне удовлетворила свое желание быть вместе изаодно. Молодые действительно зажили счастливо – на ветхой раскладной тахте, сумевшей только раз, после многих скрипучих качаний, разломить ревматический угол своих половин, откуда выпала пакля многолетней пыли и старый карандаш, Этой плоской лежанки, потертой стенки с удивительно живым узором на открывшейся части обоев молодым оказалось вполне достаточно. Казалось, они могли найти прибежище возле любого предмета и куста, хоть в городе, хоть в чистом поле,– и действительно, какой-нибудь забрызганный столб или киоск, закрытый на обед, частенько служил им поводом остановиться и завести беседу, умиротворенно поглядывая на прохожих. Сохранный и общий предмет был как бы третий у них, они за него держались, но в принципе не нуждались особенно ни в каких вещах. Молодые завели привычку есть из одной тарелки, небрезгливо пить из одного стакана, а после Маргарита в нем же разводила удобрение для цветов или разбалтывала яйца, которыми мыла голову, оставляя в мутной посудине липкие волоски.
Если до ее переезда на проспект в хозяйстве Комарихи все же сохранялся порядок и каждая вещь служила для определенных целей, то теперь кухня смешалась с ванной и с обеими комнатами, вещи утратили свое назначение и стали забавные, будто отданные в игрушки. Больше не имея задачи изображать и выражать самих себя, вещи сделались просто деревом, нержавейкой, фарфоровыми черепками, употребляемыми так или иначе в зависимости от сиюминутных нужд. Безымянность вещей окружала молодых, и они, чего-нибудь захотев, просто протягивали руку и не заботились, чем окажется предмет на следующий раз, не выбирали, не вытирали грязи, хранившей в сумраке квартиры множество отпечатков их простодушной жизни, подобных зверушечьим или птичьим. В этом талом сумраке, с извечной длинной лужей из-под холодильника, выбелившей линолеум до самых дверей, с засохшими тряпицами, валявшимися там, где что-то затирали на полу, ничто не проходило просто так, все, что ни сдвинь, оставляло следы – не отличимые, если не помнить, от других бледнеющих потеков и кругов, но сразу взывавшие к памяти. В квартире словно бы стояла вечная и грязная весна, створы форточки висели криво и надтреснуто колотились, волнуя занавески. Подчиняясь весне, Маргарита писала на стенках простым карандашом разные заметки, даты, и они серебряно рябили, придавая кляксам, брызгам и паутинам таинственный и вместе житейский, человеческий смысл.
Собственно, Маргарите и Кольке были чужды общепринятые изъявления человеческих чувств, им хватило бы просто сидеть и говорить о чем угодно – но тем усерднее они, словно стараясь для каких-то наблюдателей, гладились и обнимались, изучали друг друга, обращая внимание на новые подробности, вроде сломанного ногтя или загара, делавшего Кольку с его веснушками похожим на жареный помидор. Чтобы перейти к настоящим супружеским ласкам, им требовалась какая-нибудь неожиданность, это нельзя было планировать заранее. Но и в обычное время они почти не разнимали рук, их герметичные поцелуи выглядели так, будто выкручивалось и отжималось небольшое полотенце. Казалось, будто они специально хотели надоесть друг другу до смерти, чтобы наконец поссориться и отдохнуть,– и случалось, играли в ссоры, опять-таки изображая в лицах каких-нибудь общих знакомых. Правда, иногда у Кольки проскакивала беспомощная и визгливая, явно привезенная от Раи интонация,– тогда он убегал с перекошенным лицом и долго курил в ванной, сидя на заваленной драными газетами стиральной машине, а Маргарита курила под запертой дверью, сбивая пепел в майонезную баночку и побрякивая холостой задвижкой, не входившей в разболтанный паз. Эта дверь, растресканная на плахи с кусками белил, закрывалась только с одной стороны, и это способствовало примирению, после которого молодые не оставались дома, а, поспешно натянув хорошую одежду, отправлялись на люди, напоказ, чтобы там утвердить свое супружеское согласие.
Колька и Маргарита взяли за правило каждый месяц бывать в театре. Там, отсидев отделение перед пышной сценой, где, по сравнению с телевизором, буквально терялись маленькие певицы и певцы, они в антракте чинно прогуливались по фойе среди поблескивающей публики, с удовольствием слушая нестройные звуки инструментов, трубивших и чиликавших в освещенной оркестровой яме, будто целый музыкальный зоопарк. Маргарита была по-настоящему счастлива в театральных закоулках, в пустых и светлых тупичках с боковыми лестничками, где можно было поцеловаться и покурить; она казалась себе такой же, как нарядные дамы, стоявшие на полированном полу в безупречных туфлях, величаво обособленные зеркальным сиянием плит и своим на них неверным отражением. Из-за этой зеркальности под ногами все шагали здесь немного искусственно, будто танцевали, и Колька, держа Маргариту под руку совсем не так, как Катерина Ивановна, выступал торжественно, с разворотами, выпростав на кисти, несомой перед грудью и глазами, новые часы.
Специально для театра Маргарита сшила в ателье черное дорогое платье из шерстяного крепа по тридцать рублей за метр – точь-в-точь как на высокой большеротой красавице, отчего-то плакавшей в фойе перед макеткой сцены из «Онегина», переглатывая белым горлом и трогая платочком радужные яркие глаза, застилавшиеся и тут же пустевшие. Маргарите смутно понравилось, что красавица плачет, это было так театрально, тем более что не имело никакого отношения к пыльной крашеной макетке со спичечной мебелью, на которую незнакомка глядела не отрываясь,– и Маргарита заказала себе точно такое же платье с вырезом и разрезом, с узкими трагическими рукавами. В нем она настолько нравилась себе, что, заметив себя в каком-нибудь зеркале, тотчас направлялась туда,– и было что-то головокружительное в этом сближении с собой, в абсолютной точности и неизбежности слияния на поверхности холодного стекла; если бы Маргарита увидала вот так свое отражение в озере, она бы, наверное, утопилась от счастья, чтобы не быть по эту, житейскую сторону своей красоты. В подобные высокие минуты, когда у Кольки расправлялись плечи параллельно протертым и прилаженным очкам, Маргарита думала, что это не они, обыкновенные и маленькие ростом, переживают такую любовь, а какие-то другие люди – возможно, люди будущего,: люди коммунизма. Ей чудилось, что она и Колька всего лишь изображают тех прекрасных людей и потому обязаны показываться парой, показывать чувства, нагнетая их взаимным горячим трением,– точно так же, как начальник отдела, парторг и другие высокие товарищи, которых Маргарита не знала, изображают коммунистических строителей, носят чужие качества, чтобы спасти их от небытия до лучших людей и времен.
Из-за такого представления все не связанное с мужем стало для Маргариты скучным и пустым, хотя, с другой стороны, ее коробило от Колькиных некультурных привычек. Она отворачивалась, когда он аккуратно смазывал со спички на газету извлеченный из уха комок или, стоя к ней спиной, приспускал отягченные ремнем и толстым монетным бряканьем ветхонькие брюки до полусогнутых колен и начинал из них выбираться, шатаясь и топча измятые штанины. Мир Маргариты сузился до предела, до общего с Колькой. Оттуда, как ни странно, выпадала их любовь на рваной, как пустой переплет без страниц, трухлявой тахте – любовь впотьмах, когда они, отчужденно выключив свет, словно стянув через голову непроглядную застегнутую одежду, видели проступившее окно с кастрюлей на подоконнике и сразу попадали под власть железного закона, бросавшего их, беззащитных, об стену, за которой кряхтела бессонная свекровь. О такой любви молодые избегали говорить – вообще их разговоры были удивительно монотонны, посторонний никогда бы не понял, чем, собственно, питается беседа, длящаяся до полуночи над одной немытой кружкой с донной коркой неразмешанного сахара. В основном Маргарита и Колька пересказывали друг другу содержание фильмов и книг,– им было интересно, только если оба посмотрели и прочли, и случалось, что если кто-нибудь один не смог, то другой ощущал, будто картина похоронена в нем, отягощает его чужеродным грузом, что он буквально изгнан в джунгли или пустыню, где происходили чужие приключения. Если же все бывало в порядке, каждый мог часами слушать от другого то, что было ему уже известно,– это было удовольствие не в пример тому, как если бы картинка возникала только из собственных дыроватых слов, провисавших среди разбавленного холодом табачного дыма, являя в конце концов все ту же прогорклую кухню, где оба они, замерзшие от незакрытой форточки, сидели и говорили.
Но из-за того, что один словно был свидетелем истории, которую рассказывал другой, между Маргаритой и Колькой посреди сумбурной болтовни возникало особенное, безоглядное доверие, подтверждаемое нежностью ночи, глуховатым свечением проспекта, шуршанием автомобилей, проезжавших словно по густой, волочившейся за колесами траве. На фоне этой доброй тишины молодые могли, как дети, безнаказанно галдеть, перебивать, друг друга, смеяться, звуками изображать потасовки и киношную пальбу. Бывало, что Комариха, растревоженная в дальней комнате, притаскивалась к ним и стояла, скривившись, будто от кислого, от электрического света, в линялой ночной рубахе, в елово-зеленом, с колючей бахромою платке на опущенных плечах. Иногда Комариха начинала кричать и шлепать ладонью по стене, отчего поварешки спрыгивали с крючков и падали на грязный пол,– но молодые не обращали на нее ни малейшего внимания. Они вообще почти не видели ее в квартире, как она тихонько возится, мочит в раковине под нитяною струйкой какие-то блеклые тряпки, намыливая их до осклизлой корки горбатым хозяйственным куском. При мысли, что свекровь нуждается в уходе, Маргарита чувствовала одну растерянность и предпочитала просто оставлять ее в покое, будто она соседка по общежитию, и не замечать совсем ее непростиранного бельишка, ее ворчания, ее глухих кастрюлек, выеденных до горелого дна, где бегали рыжие тараканы. Маргарита могла бы упрекнуть себя в безобразной черствости, если бы не ощущала, как это естественно – отсутствие посторонних при осуществлении ее идеальной любви. Она не слишком регулярно кормила толстую свекровь – и уж конечно навсегда забросила общественную работу. Пару раз она оставила комсомольское собрание перед пустою сценой с голым стулом и столом, стоявшими врозь, а затем хладнокровно перенесла партийный выговор, действительно легко отделавшись из-за того же КГБ, что обретал все более мифические черты и становился, несмотря на явное присутствие сотрудников и бронированных дверей, как бы вовсе не существующим. Теперь, когда Маргарите пытались по старой памяти дать поручение, она, маяча прямо в глаза сияющими очками, перечисляла по пальцам, сколько раз делала то же самое или тому подобное, пока собеседнику действительно не начинало казаться, что данное дело не имеет последствий и смысла, ничего не дает и ни к чему не ведет.