— Как ты не стесняешься реветь при девочке? — не вытерпела мама. — Что она подумает про тебя?
Но Коле было все равно, а девочка умела только смеяться вслед.
— Ты плачешь, — наконец догадалась конопатая женщина, — из-за того, что тебе подали чай не в стеклянном, а в бумажном стаканчике?
Он, конечно, не ответил, но мама поняла, что это так.
— Какой ты еще маленький, — сказала она.
Владик привел с собой какого-то незнакомца в шляпочке. Тот повесил шляпочку на гвоздь в стене, вытер платочком лоб и поспешил присесть, а я не успел предупредить — и стул под ним развалился. Незнакомец поднялся и тут же ищет, на что ему опять присесть.
— У тебя один стул? — глянул на меня с удивлением Владик. — А если к тебе женщина придет?
— Какая еще женщина? — ухмыляется незнакомец.
«А у самого…» — подумал я.
— Позвони мне завтра на работу, — сказал Владик, — найду тебе пару списанных.
Ставлю на газ чайник и делаю вид, что кроме стульев у меня все хорошо, что я вполне доволен жизнью, а когда делаешь такой вид — это еще хуже, чем если бы я расплакался.
— И что — будем пить чай стоя? — недоумевает Владик. — Не успел рассмотреть твою обстановку, — взглянул на часы, — но теперь знаю, где ты живешь.
— При случае заезжай, — снова я улыбаюсь и, когда они ушли, не бросился к окну и не наблюдал, как Владик развернется на своей шикарной машине, а слушал, как они уедут, и, когда услышал, как они уехали, долго еще скучал; наконец шагнул к окну. В доме напротив открывается дверь на балконе, высовывается кулак, разжался — из него выпорхнула бабочка. От нечего делать я стал перелистывать книги и нашел деньги.
Выбежал на улицу, около почтамта полез в карман и обнаружил дырищу — рука пролазит; в следующий раз нельзя перепутать карманы, и побрел назад — еле тащусь. Дома прилег отдохнуть; однако, лежа, не мог придумать — чем заняться, с чего начать. Поднявшись, опять стал перелистывать книги, но денег больше не нашел и еще обнаружил, что незнакомец забыл шляпочку. Потом в окне вижу — в доме напротив снова открылась на балконе дверь — и кулак снова выпустил бабочку.
Назавтра целый день ремонтировал стул, решил так сразу не звонить Владику и несколько дней пропустил, чтобы он не подумал, что я очень нуждаюсь в его списанных стульях. И, наверно, слишком много времени я пропустил, потому что, когда позвонил ему, Владик не мог вспомнить про стулья.
— Мне сейчас не до этого, — сказал он. — А ты разве не знаешь, что умер Удобоев?
— Я такого не знаю.
— Как не знаешь? — удивился Владик. — Это же он упал у тебя со стула!
— Извини! — вскрикнул я. — Я не знал его фамилии, — как бы оправдываюсь. — Как это — умер?
— Ну, вот взял и умер — завтра похороны, — объявил Владик и объяснил, куда ехать и во сколько.
После этого разговора хожу взад-вперед по комнате; не знаю, зачем так хожу, увидел между рамами бабочку. Как она туда попала — форточка закрыта, да еще вдобавок заделал марлей от мух, а окно заклеено на зиму, и, когда лето уже на исходе, не хочется отдирать бумагу. Открыл форточку, чтобы бабочка вылетела в комнату, и можно тогда поймать ее сачком. Ожидал, пока она вылетит, и, прохаживаясь по квартире, увидел в коридоре на гвозде шляпочку Удобоева. Я не знал, что делать с ней, и, чтобы об этом не думать, вернулся к бабочке. Она уже не билась между стеклами, а успокоилась, сложив крылышки. Чтобы она не истязалась, я поспешил встать на табуретку и, просунув руку между рам, ухватил ее за крылышки. Если стряхнуть пыльцу с крыльев, то бабочка умрет, а она так трепыхалась в моих пальцах, что пыльца, конечно, осыплется. Зажал бабочку в кулаке, и она там щекоталась, пока я выбежал в подъезд и, спустившись на первый этаж, выпустил ее. Бабочка, будто пьяная, закружилась в воздухе.
Поднявшись в квартиру, забыл обо всем, и — первое, что увидел, — опять шляпочку Удобоева. Я не знал, что с ней делать, и, чтобы об этом не думать, решил обратно выйти на улицу — хотя и там неизвестно чем заняться. Провел время бесцельно, а вечером, вернувшись домой, подумал, что и этот день проведен был прекрасно — бродил по улицам и ничего больше. Я лег спать и спал безо всяких снов, но проснулся назавтра с больной головой. Я не собирался ни на какие похороны и к тому же не мог найти деньги в книгах — не помню, как они, деньги, заводятся, — все время думаю о чем-то другом, прекрасном, хотя вроде бы и ни о чем не думаю, но увидел снова шляпочку Удобоева, и не знал, что с ней делать, и решил отдать ее родственникам. Не теребить же шляпочку в руках — я завернул ее в газету и поехал.
День выдался чудесный. Чистое синее небо над головой, и хотя еще август — на больничном дворе у берез желтые листочки, а одна совсем уже осенняя или заболела — и под ней метет дворник. К назначенному времени сошлись люди в черном, но Владик не приехал, и мне не у кого спросить, кому отдать шляпочку. Я начал знакомиться с собравшимися на похороны; среди них не было ни матери, ни отца Удобоева, ни брата, ни сестры, ни жены, ни детей, а если и находились родственники, то они и сами не могли установить своего родства, объяснить, кем приходятся покойнику; все собрались такие, как я, случайно, ненадолго с ним знакомые, и на похороны попали чуть ли не случайно, и я не знал, кому отдать шляпочку.
Я смотрел, как опадают листья с больной березы, — оторвется один, и, пока долетит до земли, за ним другие осыпаются — ветки оголяются насквозь, и пробивается солнце, но вскоре оно скрылось за тучей, и пошел дождь. Никто не вздумал спрятаться в помещении; прежде чем зайти туда — надо заткнуть пальцами нос и не дышать, — лучше под дождем, и мне было легче стоять в сторонке. Газета размокла, и я надел шляпочку на себя. Над крышей больницы зажглась радуга, и дождь перестал. Рядом оказался небритый какой-то мужик и стянул с меня шляпочку.
— После похорон отдам, — раскрыл саквояж и бросил ее внутрь.
Неприятно, когда с тобой обходятся, как с мальчишкой, и я растерялся; однако не из-за шляпки же выяснять отношения, да еще на похоронах, и я обрадовался, что можно уйти. Тут появился из морга работник, а у меня, наверно, оказалось такое лицо, что, разглядывая собравшихся, он остановился на мне.
Я поспешил за ним в здание. Он завел меня в комнату, где стоял гроб, показал на мертвеца и спросил, он ли это. Я не уверен был, что это он; когда нечего сказать, приходится улыбаться, и склонил голову — понимай как хочешь. Работник попросил меня помочь переложить гроб на тележку. Мы приехали в огромный, без окон зал, где уже все выстроились, и зазвучала музыка. Никто не посмел пошевелиться, почесать нос или одной ногой другую — еще очень хочется засмеяться, а это уж совсем непозволительно в такие минуты, и все ожидали, когда можно будет выпить. Вдруг погас электрический свет — и торжественная музыка из заезженного магнитофона, рассчитанная на мерный, тяжелый шаг, — не пошла, а поехала — и куда-то не туда. Когда глаза привыкли к темноте, я обнаружил на лицах в зале совсем другое просветленное выражение, чего раньше не замечал. Открыли двери, похожие больше на ворота, — сразу во двор, откуда хлынули солнечные потоки. Мне опять пришлось взяться за гроб и вместе с другими мужиками перенести его в автобус. Я не собирался ехать на кладбище — теперь было неудобно из автобуса вылезать, а когда поехали, узнал, что едем в другой город. Сидя рядом с замороженным покойником из морга, многие продрогли, и тогда накрыли гроб крышкой, и разрешено было смотреть в окна.
Вскоре мы приехали в город, где находился не то цементный, не то мукомольный завод, и все вокруг было белое — земля, здания, крыши, листва на деревьях. Здесь был какой-то праздник, и все радовались, выпивши, а кто упал, становился белым, и те люди, которые в этом городе ожидали Удобоева, оказались белые, и они возжаждали на своих плечах занести покойника на кладбище.
Они понесли его и роняли несколько раз гроб, а на кладбище наконец выбросили Удобоева на землю, и он тоже стал белым — его такого и похоронили… По дорожкам между могилами разгуливали влюбленные со стаканами в руках и, отпивая по глотку, целовались. Под ногами шуршала листва, так шуршала, что не слышишь того, кто рядом; а если кто упадет — только и слышишь хохот, разве что жалко пролитой водки.
Решили устроить поминки прямо на могиле. К этому времени многие уже и так набрались и не в состоянии были, но не оставлять же водку, да еще на кладбище, а я не мог… потому что мне было грустно из-за шляпочки. Пока допивали водку, прибежали куры на могилу и под венками греблись. В них стали бросать камнями — не уследить, как снова куры шебуршали под траурными лентами. Наконец и меня уговорили на стакан, затем я выпил и еще один. Небритый мужик достал из саквояжа шляпочку и надел, а потом валялся на земле и, как бы не замечая меня, хохотал. Ко мне подошел его сообщник и, подзадоривая, чтобы я подрался, шепнул: