Когтистые пальцы ротмистра сновали по исписанному листу бумаги. Его лицо было мертвенно, как пустыня. На нем не вырастали ни гнев, ни улыбка.
— Итак, значит, вы помогали евреям. Здесь вот написано.
Молчание. Шлем Вайсблата тихо качнулся. Тусклый взгляд ротмистра еще раз прополз по строчкам текста. Потом он оглядел солдат одного за другим.
— Вы знали о том, что это были евреи?
Ответил Роллинг:
— Мы думали — это люди.
Ротмистр передернул плечами, словно именно в это мгновение по-настоящему надел френч. Его взгляд упал на воробья-вахмистра. Он попросил его распорядиться, чтобы из буфета принесли коньяку с перцем. Вахмистр услужливо выскользнул за дверь. Ротмистр уперся руками в стол и стал раскачиваться на стуле.
— Итак, значит, вы не знали, что это были евреи?
Роллинг отвечал двусмысленно:
— Так точно!
Станислаус потел. Ротмистр откинулся на стуле, но сохранял равновесие. В его глазах блеснули огоньки и сразу же снова угасли.
— Разве вы не читаете газет?
— Никак нет! — ответил дрожавшим Вайсблат, и он не соврал.
Вахмистр вернулся.
— Придется вас наказать! — заорал ротмистр. — Вы не читаете газет? Вот как! Ну что ж, ладно. Кррругом!
Обвиняемые повернулись. Вайсблат споткнулся о половицу. Он пошатнулся и стукнулся об стену. Вахмистр подозвал его. Ротмистр писал что-то на полях бумаги.
Наказания были не слишком суровы. Станислаус должен был в течение недели после дневной работы на кухне ночами участвовать в патрулях. Роллингу, который говорил за всех, на месяц запрещались увольнения из казармы, а по ночам он должен был убирать офицерское собрание. Вайсблату — на две недели внеочередные наряды по конюшне. Неужто у ротмистра фон Клеефельда под его корсетом все же билось настоящее сердце?
Ночь. Уже пробило одиннадцать. Снег скрипел под копытами. За каким-то окном надрывался грудной ребенок. Станислаус и Тео Крафтчек ехали верхом. На серых рукавах их шинелей мерцали белые повязки, на которых черными траурными буквами было напечатано: «Патруль». Эти холщовые нарукавные повязки излучали огромную власть. Станислаус и Крафтчек не думали о той мощи, которая, проистекая от их нарукавников, впустую выливалась в ночь. Крафтчек подъехал к витрине и достал зажигалку. Он глядел на товары в витрине кондитерской. От этих мест до деревни Крафтчека было не более семидесяти пяти километров. Там осталась его жена в опустошенной лавке: она ждала его, ждала сахару и все грядущие богатства Великой Германской империи. Крафтчек повернул коня к Станислаусу, который ехал сзади.
— Так как же мы — победим или нет?
Станислаус, объезжая вокруг старинного фонтана на рыночной площади, думал о Лилиан. В кармане его френча похрустывало письмо, в котором говорилось о предстоящей свадьбе.
— Так как же мы все-таки, победим или нет? — Крафтчек не хотел отставать.
— Дд-да, — сказал Станислаус.
— Тогда нужно бы везде пообещать торговцам, что будет больше сахара.
Из переулка послышался тяжелый топот. Кто-то топал, видимо сбивая с башмаков снег. Они прислушались. Победитель Крафтчек стал бледнеть.
— Что, если это партизан, какой-нибудь дикарь? — прошептал он.
Снова послышалось топанье.
Крафтчек тронул коня и отъехал за фонтан. Станислаус двинулся в сторону переулка.
— Не хочу я иметь дела с этими партизанами, — хныкал Крафтчек. В это мгновение его конь заржал.
— Божья матерь, помоги! — Крафтчек бил коня хлыстом между ушами. Из переулка, топоча, вышел человек. Крафтчек распластался на спине коня. Неизвестный, выйдя на свет, оказался довольно полным человеком. Он разговаривал сам с собой.
— Слышишь, он зовет остальных, — шептал Крафтчек.
Станислаус подъехал к прохожему. Это оказался монах.
Он упал на колени перед конем Станислауса. А конь обнюхивал внезапно уменьшившегося человека.
— Пощадите, господин офицер, — Скулил монах. И начал молиться маслянистым голосом — «Слава в вышних…»
Тогда и Крафтчек подъехал поближе. Коленопреклоненного монаха бояться не приходилось. Монах протянул к нему руки.
— Прошу прощения, господин капитан.
Крафтчек ничего не имел против того, чтобы его, восседающего на высоком коне, именовали капитаном. Он спросил начальственно-скрипучим голосом:
— Священник?
— Меня призвали к умирающему. Святое помазание, ваша милость.
— Потом хлебнули по маленькой, достопочтеннейший, не так ли? — спросил Крафтчек все так же строго, как подобает прусскому вояке.
— Была поднесена бутылочка, господин капитан, одна только, чтобы придать мужества на дорогу. — Монах снял с руки четки, поцеловал распятие и протянул их Крафтчеку.
И тут раскрылась католическая часть сердца Крафтчека.
— Дайте мне амулет, ваше преподобие, такой амулет, чтобы меня никакая пуля не брала.
Монах стал бормотать молитвы над четками. Над рыночной площадью разносился крик больного ребенка. Статуи на фонтане — обнаженный мальчик и девочка с букетом — казалось, покряхтывают под тяжестью снега.
— Где живете? — Крафтчек прикоснулся к плечу молившегося монаха. Тот испуганно вздрогнул.
Потом они проводили шатавшегося монаха до границы участка их патрулирования. Крафтчек нацепил четки на грудь, как орден. В конце участка он несколько раз истово поцеловал монаха, и они оба всплакнули.
Станислаус и Крафтчек ехали назад.
— А что, если другой патруль захватит твоего монаха? — спросил Станислаус.
— Его защищает господь. Иначе он не встретил бы нас.
— А что, если он расскажет, как мы его отпустили?
Крафтчек перекрестился и ощупал свой пуленепроницаемый амулет.
— Да, с отечеством шутки плохи. Оно еще может тебе за доброе дело надавать пинков в задницу.
10
Станислаус ждет своей свадьбы, умасливает писаря и узнает, что должен жениться заочно.
Станислаус подал рапорт об отпуске. Его заявление лежало в одной из папок в ротной канцелярии. Никто не удосужился прочесть его. Работники канцелярии переживали знаменательные дни: смену ротного командира. Ротмистр фон Клеефельд расхаживал по казарменным коридорам. Высокомерие ротмистра словно ветром сдуло. Теперь Клеефельд ходил, прижимаясь к стенам, как простой смертный. Чемоданы уже отправлены на вокзал; свою комнату он вынужден был уступить новому командиру роты. Последнюю ночь фон Клеефельд провел в офицерской гостинице, после чего отбыл в западном направлении. Поговаривали, будто ротмистр фон Клеефельд слишком резко требовал наказания за поломку отечественной мебели. А каптенармус Маршнер сказал: «Он потворствовал покровителям евреев».
Ротмистр фон Клеефельд хранил гордое молчание. Не станет же он в самом деле обсуждать с ефрейтором Маршнером свои личные убеждения!
Новый ротмистр появился в роте, подобно Вельзевулу. Это был баварец, владелец пивоварни, но сам он ничего, кроме водки, не пил. Лицо его, смотря по погоде, становилось то бурым, то сизым, а в припадках ярости так темнело, что казалось почти черным. Волосы были подстрижены ежиком. Проверяя на перекличках дула винтовок у кавалеристов, он нацеплял на свой сизый шишковатый нос пенсне. Оно торчало на этой шишке такое крохотное и неприметное, чем-то напоминая шутовские очки на масленичном карнавале. Ротмистр Бетц всюду совал свой нос и при этом сопел, как баварский бык. Вокруг командира суетился вахмистр, похожий на испуганного воробья, который спешит полакомиться навозной лепешкой.
— Дерьмовая война, не сравнить с четырнадцатым — восемнадцатым годом, — гундосил новый ротмистр, — одно слово, маргариновая война!
Обязательным приложением к дневной порции водки для Бетца были корейка и гусиная грудинка. «Черт подери! Мы у поляков! Подать сюда жареного гуся!»
Закупщики разъезжали по деревням. Каптенармус Маршнер проявил себя опытным специалистом по откормленным гусям, салу и янтарно-желтому деревенскому маслу. Маршнер метил на чин унтер-офицера и изо всех сил старался выслужиться. Для цейхгауза ему дали помощника. Теперь Маршнер в любое время имел возможность отлучаться и целиком взял на себя заботу о питании господ офицеров. Слава Маршнера росла, и даже офицеры штаба батальона в конце концов обратили внимание на умелого и старательного добытчика.
Маршнер разъезжал по деревням в польской бричке. Он сидел, откинувшись на спинку, заложив ногу за ногу, и со скучающим видом смотрел в небо, прищурив глаз. У себя на родине он видел, как в такой позе выезжал в поле соседский помещик. Случалось, что Маршнер, прищурившись, смотрел вовсе не в небо, а оглядывал польских деревенских девушек, попадавшихся ему навстречу влево и вправо от дороги. Эту манеру Маршнер тоже перенял у соседа помещика там, на родине.