Накинулись Нинка с Танькой, прижали его к койке. Голосила Пашкина мать. Завозился, заухал Ванька Корчага. Гунявый вихляво совался по горнице. Котенок бегал за ним, играя шнурком развязавшейся кроссовки. Не глядя, Толик нагнулся, схватил его, размахнулся…
— Эй! — крикнул ему Пашка. — Учти, ты: убьешь или изурочишь зверя — живым не выйдешь.
Страх пропал — словно рев дяди Миши успокоил его. Пашка вспомнил, как подобные сцены протекали в казарме, память пробудила жестокость и силу, — теперь он знал, что надо делать.
Гунявый остановился, не опуская руки:
— Гляди, дубак, и сам не выйдешь…
— Я-то дома. Здесь родился, отсюда и вынесут.
— Х-ха!.. — Толька стряхнул котенка на пол. — Ну, ты крутой… Покурить не хошь? Не бойся, не трону…
— Ой, не ходи с ним! — визгнула мать.
— Валил бы ты, шпынь, отсюда, — молвил Габов. — Ох, дотусуешься не до хорошего.
— Ну и не обращали бы внимания, — улыбнулся Гунявый. — Подумаешь! Мало ли какие у выпившего человека разговоры, дела. Пошли, служба!
— Ты надолго домой? — спросил он первым делом, оказавшись на кухне. — Учти, я в этом не заинтересован.
И снова надо было напрягать хмельную, уставшую за день голову. Что-то, что-то надо ему сказать… Будоражащая, жужжащая искорка бегала внутри мозга, и никак не ладила уколоть в нужное место. А, вот же!..
— Да, знаешь… Я прокинулся уже кое-с-кем. Не советуют пока уезжать.
Надо было еще суметь это сказать: лениво, вполголоса, с внутренним нажимом.
— Нно?.. С кем, если не секрет? С Кочковым? С этим гулеваном? Неходовая часть. Они в моих делах голоса не имеют.
— Ну, зачем? У меня есть серьезные знакомства. Сашку Фетиньева, Фуню — знаешь?
— Так… — Толик медленно выпрямился на табуретке. — Нно… и что?
— Друг мой доармейский. Большие были кореша. К кому же, посуди, мне было еще идти?
— Нно… Волну гонишь, ракетчик?
— Зачем? Узнай при случае. И про тебя, кстати, токовали.
— Нно?..
— Ничего так особенного. Давно ли знаю, что за человек… Но я, в отличие от тебя, парашу не нес, гадство не подстраивал…
— Копают под меня… — Толик судорожно дернулся. — Кому-то надо… Мол, я не на том месте сижу. И — что теперь? Тебе предлагали?
— Больно мне надо! — беспечно ответил Пашка. — Я пока сам по себе.
— Если не врешь — держи кардан, — Гунявый протянул руку. — За мной не пропадет. А за то, что получилось, не обижайся. Суди по факту: явился дубак, мент. Да еще в лагере ты так меня кинул… Ты вот что: подходи ко мне. В гости. Теперь я твой должник.
— Ты о чем?
— Погоди, узнаешь…
В горнице Нинка шлепала по щекам распластавшегося на кровати мужа. Вдруг махнула рукой, и устало сказала:
— Ну его к чемору! Ну и вечер, тетя Поля. Дурной какой-то. Даже не попели. Давай-ко, сестра! Тетя Поля!
И они затянули «Очаровательные глазки». У сестер были чистые, сильные голоса, не подпорченные еще житейской хрипотою.
— В них столько жизни, столько ла-аски,
В них столько страсти и огня-а…
— Я опущусь на дно морское! —
выводила старшая, и сразу за нею вступала Танька:
Я поднимусь за облака…
Отдам тебе я все земно-ое…
Лишь только ты лю-уби м-меня-а!
— Хорошо-о! — крикнул, поднимаясь, Ванька Корчага. — Пей, гуляй! Да-ко и мы споем!
И он затрусил по полу, подстукивая босыми пятками:
— Ой ты сукин сын комаринской мужик,
Он куды-куды по улице бежит?
Он бежит-бежит поперды-ват!
На ходу штаны поддерги-ват!
И-и-ыххх!..
Дядя Юра бешено выругался, схватил его и потащил к порогу. «А, сука! — орал Корчага. — Кулак, кровосос! Унисстожу-у!!»
— О! О! — веселился им вслед Гунявый. — Пр-рально! Кинь ему в торец!
Вернувшись, Габов оглядел примолкшую компанию.
— Испортил, сволочь, песню, — сказал он. — Ну… знать-то, и всей музыке конец.
Пашка сел на табуретку, закрыл глаза. Ничего, уж он отоспится… Только надо… надо проводить народ… Таньку… Таньку… жениться на ней, бляха-муха… чем худо будет?..
Он встрепенулся, оглядел озаренную светом горницу. Танька с Гунявым стояли в углу, о чем-то говорили. Она кивала безучастно. Увидав приближающегося Пашку, они разделились, обтекли его и исчезли.
Пашка дотронулся до стены, сунул нос в дырку от порванных обоев. Пахло мхом из паза, старым деревом, сухой бумагой… Он пошел на кухню.
— Ой, я не знаю! — ответила мать на вопрос о Таньке. — Вот только была, и делась куда-то. Домой, поди-ко, усвистала. Упустил ее? Вот так кавалер!
Подкрался Толик, толкнул тихонько:
— Ну, ты как? На покой? Устал?
— Чепуха… По двое суток на ногах выстаивал. А чего?
— Я ухожу. Ты давай-ка, подгребай к моей избушке. Где-нибудь через часок.
— Зачем?
— Солдата надо встречать, как положено. Мы ведь теперь не враги, верно? Так вот, обещаю: словишь кайф.
— Травка, что ли? Так это бесполезно. У нас в роте баловались ребята, а я не стал даже пробовать.
— Фраер, что ли? Мужичок?
— Нельзя! — внушительно сказал Пашка. — Все деловые завязывают. Вон Фуня — даже вина капли не пьет. Что ты, такие времена!
— Нно… Опять кидня пошла. Ты вот что: приходи, если зовут. В одной упряжке, похоже, бежать придется. Надо ладить. И я обещаю: будет тебе полный кайф. Без травки. Век свободы не видать, ну?! Только стукни. В дверь там, в стекло.
Он ушел. Пашка заглянул в горницу; гости исчезли, лишь дядя Юра, лежа одетый поверх кровати, тихо разговаривал с матерью.
— Павлик! — сказала она, увидав сына. — Я тебе в чуланчике постелила. Лето, душно дома. Ступай, с боушком.
— Ладно. Я, мамка, если спаться не будет, погуляю.
— Ночью? — встревожилась она. — Чего это? Спи давай!
— Ну вот, забоялась… Я ведь тут — пройдусь, на бережку посижу…
Он выбрался в сени, отыскал там чуланную дверь, сунулся внутрь и протянул руку, ощупывая пространство. Вот она, родная ржавая коечка. Зимой она стояла в избе, а на лето выносилась в чулан. Подушка, бабушкино лоскутное одеяло… Пашка лег; пружины скрипнули, принимая старого жильца.
Снова запах дома защекотал ноздри, проник в мозг. Все как раньше. Только не вздыхает, не жуется во сне телка Маковка. И нет бабушки. Получужая без нее изба, получужое село, — да и мамка тоже стала получужая, как-то сразу увиделось, что она отвыкла от него, ушла в свои дела. Так-то так, а все равно надо здесь жить, укрепляться, — больше ведь тебя не ждут нигде на свете, и никто не даст крыши над головой. А под чужими крышами он уже нажился, хватит.
Тут Пашка забылся, но не видел снов: только марево, марево, марево… Лишь раз мелькнуло серенькое лицо утренней лисички Зинки-Козы. «Женись на мне, — сказала она. — Я ведь добрая. А твоя мать не знает этого, и обзывается».
Он проснулся. Встал, набросил китель и тихонько, стараясь помягче ступать, пошел из чулана. В сенках остановился, — в избе скрипела кровать. Ясное дело — еще во времена бабы Шуры так скрипело, когда Габов приходил ночевать. Они спали за печкой, и бабушка успокаивала его: «Спи, спи, мальчишко! Како наше дело!»
Видно, мамка уговорит фермера взять его на работу.
Вышел на крыльцо — и тут же сиплый голос окликнул его:
— Это кто, эй?
— Я, дядя Ваня, — ответил Пашка, узнав Корчагу. — Ты чего здесь?
— Да спал! Вот, проснулся… Ой, Павличок, за что же меня били? Я ведь никого у вас не обидел, верно?
— Нет, с твоей стороны понтов не было. Да кто бил-то?
— Знать бы! Все тело болит: тут, тут… Вот люди! Чисто звери, а? И встать… встать-то не могу… Ты бы, Павличок, вынес мне полстакашка!
— Да откуда! Все выпито.
Под жалкое перханье простертого на земле измученного водкой и побоями человека Пашка пошагал вдоль берега, к дому Толика Пигалева.
Полная луна стояла над селом; в свете ее Пашка легко находил тропки, которыми бегал когда-то. Под зуд налетевших с недальнего болота комаров он вышел к одинокой, покосившейся избе. Стукнул в окно.
Свизжала дверь: возник Толька.
— Явился, ракетчик? — хохотнул он, почесывая голую грудь. — Давай, канай в избу. Будет четкий кайф. Я дембельское дело понимаю.
Скорое облако накатилось на луну. В дачных домах слаяла спросонья собака.
Окна в избе завешены были тряпьем, и луна не светила внутри.
— Иди сюда, — услышал он тихий голос из темноты.
— Кто тут?! — у Пашки неистово заколотилось сердце. — Тань — ты, что ли?!
— Что ли! Ступай ко мне. Чуешь, куда?
Жмурясь от внезапно накатившей на затылок боли, он зашаркал туда, где стояла, еще по детской памяти, коечка Гунявого. Остановился, когда мягкая ладонь обхватила запястье.