Внизу сновали горожане.
Вот проковылял мужчина на костылях, и стук их высек в моем сердце тревогу.
Мой опекун могильщик Иосиф прошел?
Вот мальчишка припустился за обручем. Обруч покатился с пригорка, и я погнался за ним, как там, в местечке, в нашем прошлом, до которого было всего тридцать два километра, а если через Гайжюнай, то и того меньше, и которое казалось сейчас, как обруч, полным, без окон и без дверей.
Вот протарахтела телега, груженная дровами, и лошадь скосила на нас свой добрый глаз.
Где она, наша саврасая? Где она, наша политзаключенная? В какую телегу ее запрягли?
— Кузя! Кузя! — позвал я.
— Что с тобой? — очнулся от работы Юдл-Юргис.
— Ничего. Я зову лошадь.
— Куда?
— Сюда. На крышу. Кузя! Кузя!.. Давайте ее вместе звать!
— Кузя! — несмело начал выкрест. — Кузя!
— Кузя! Кузя!
— Эй вы, там наверху! Вы что, ненормальные? — раздался голос девки.
Да, ненормальные! Нормальные помахивают кнутом, посасывают трубку или козью ножку, возят на базар дрова, топят печи, стирают, выходят замуж за полицейских!
— Кузя! Кузя!
— Господин адвокат приглашает вас на завтрак, — заорала девка. — Спускайтесь, лошади! Сейчас я вам открою! Слышите?
— Господин адвокат приглашает нас на завтрак, — повторил выкрест, как будто я был глухой. — Мир не без добрых людей, — обрадовался он и вытащил из дымохода ведерко. Там не было ни золотых слитков, ни нательных крестов.
Девка отперла чердак, и по той же коварной лестнице мы спустились вниз, на веранду.
На веранде сидел мужчина, удивительно похожий на нашего местечкового парикмахера Лео Паровозника. Как будто Лео воскрес из мертвых и переселился из ада прямо сюда, в особняк.
Низенький, с уютным брюшком, в войлочной куртке, он оглядел нас с ног до головы и, упившись нашей растерянностью, провозгласил:
— Милости просим за стол. Сейчас Зося вас покормит.
Не знаю почему, но с первых же минут я проникся к господину адвокату невольной, набухающей, как нарыв, неприязнью, и даже поразительное, просто нелепое сходство с Лео Паровозником, моим покойным приятелем, отравленным мышьяком и корыстью, не спасало его. Меня коробило от его вкрадчивой, приклеенной к лицу, улыбки, от войлочной куртки, по которой во все стороны жирными червяками расползалось затейливое шитье, от уютного брюшка — ни дать ни взять глиняная копилка: ударь и треснет, и по полу рассыплются серебряные монеты, закатятся в мышиные щели, не выколупаешь их оттуда ни прутом, ни шилом.
Из кухни доносился запах жареной яичницы. Зося не спешила, и господин адвокат, откинувшись в плетеном кресле, неторопливо и смачно вкушал осенний воздух, сдобренный ароматом яблочной прели.
— Что творится на белом свете? Что творится? — приговаривал он, перебирая, как четки, блестящие кожаные пуговицы своей войлочной куртки. — Кто бы мог подумать!.. Распри, ненависть, кровь!.. Конечно, каждый народ должен жить у себя дома. Англичане — у себя, мы — у себя, немцы — у себя, вы — у себя. — Речь его текла плавно, словно в горле у него был установлен радиоприемник. — Но разве гетто — дом?.. Вы со мной согласны?
— Да, — отозвался Юдл-Юргис, думая больше о яичнице, чем о доме для своего народа.
— А вы, молодой человек?
— Не дом, — сказал я.
— Совершенно верно… Гетто — не дом. Гетто — вопиющий пережиток…
Появилась Зося. Она поставила на стол еду, бутылку домашнего вина и стаканы.
Глазунья соблазнительно желтела на тарелке. Нарезанное ломтями сало и малосольные огурцы дразнили обоняние, но ни я, ни Юдл-Юргис не притрагивались к неслыханному, незаслуженному нами, богатству.
— Ступай, Зося, — распорядился хозяин и погладил свою копилку. — А вы ешьте, ешьте! Или вас христианская кухня не устраивает? — Он улыбнулся, откупорил бутылку и разлил в стаканы красное смородиновое вино.
— Я, например, христианин, — сказал Юдл-Юргис.
— Тем более, — воскликнул господин адвокат. — А ты чего ждешь?
— Мне стыдно, — сказал я.
— Сало есть стыдно?
— Мне стыдно есть под надзором.
Христианин Юдл-Юргис поперхнулся моей дерзостью.
— А я отвернусь, — сказал господин адвокат. — Ты прав: какая же еда под надзором.
И он отвернулся.
— Выпей! — предложил мне осмелевший Юдл-Юргис. — Ваше здоровье! — повернулся он к господину адвокату.
— Тронут. Искренне тронут… Я слышал, — сказал он после паузы, — у вас все там есть… своя тюрьма… своя больница… свое правительство… Его, между прочим, возглавляет мой старый знакомый — адвокат Зильберман. Мы с ним вместе учились в Швейцарии…
Хозяин, видно, имел в виду совет старейшин гетто — Юденрат.
— Я прекрасно ладил с людьми вашей национальности. Вещи шил у Клингмана, ботинки покупал у Ициковича, лечился только у Пекарского… Правда, кого не любил, так своих коллег… Ваши адвокаты жулики и прохиндеи.
Он любил всех, кроме адвокатов, как столяр всех, кроме столяров, сапожник всех, кроме своих коллег — сапожников. Кто же из нас остается достойным любви?
С яичницей я справился быстро. Но сало есть не стал.
Я не стал его есть не потому, что боялся божьей кары. Богу легко карать — он никогда не был голодным.
Тут, на веранде, при виде такого количества пищи, я о каре думал меньше всего. Я думал о них — о Сарре, о ее сыне Вильгельме, о свадебном музыканте Лейзере, о служке Хаиме.
Представляю его лицо, когда я вытащу из узелка — если его мне дадут в дорогу — шмат сала. Хаим отпрянет от него и упадет замертво. А может, он первый раз изменит господу ради желудка. Важно, чтобы душа была безгрешна, а не желудок…
Юдл-Юргис выпил еще раз.
— Всю жизнь я защищал униженных и оскорбленных, — объявил хозяин. — Я и сейчас бы рад помочь. Но что может сделать адвокат в мире, где упразднили суд… и божий, и людской?..
Господин адвокат смаковал свои слова, как Юдл-Юргис вино, и, кажется, хмелел от них.
— Будь моя воля, — продолжал он, — я бы вас не загонял в гетто… я бы вас не убивал… я бы вас продал и нажил бы миллионы… Америка раскошелилась бы… Америка заплатила бы… за каждого и за всех… Заплачено — уезжай!.. А сейчас… сейчас какой от вас прок? Дымоход почистите, шинелишко сошьете, прибьете к сапогу подковку?
— А я… я бы не уехал ни за какие доллары, — с пьяным упрямством сказал Юдл-Юргис и уставился на меня. — Кузя! Кузя!
— Ну вы… вы же христианин, — улыбка снова приклеилась к лицу господина адвоката. — Должно быть, и родной язык забыли?
— Забыл.
— И фамилию переиначили?
— Переиначил, — похвастался выкрест. От него разило вином и отчаянием.
— Вы — не товар, — сказал господин адвокат. — А речь идет о товарных единицах. Представляете — если взять не только Литву, а всю Европу — представляете, какой бы золотой поток хлынул в германскую казну. — Он мечтательно зажмурился и стал пересчитывать на своей войлочной куртке пуговицы, как банкноты.
Господин адвокат еще долго строил планы спасения еврейского народа и обогащения германской казны за счет американских долларов, но я так и не понял, почему американцы, какие-нибудь братья Шнейдер или Джейкобс Паровозник должны платить за нас — им, что, деньги девать некуда или они не могут придумать, на что их с большей пользой потратить?
Власти у господина адвоката не было, но зато были особняк с верандой, девка Зося, смородиновое вино, которое Юдл-Юргис потягивал без зазрения совести, и я уже начинал опасаться: как бы он, пьяный, не отмочил какую-нибудь шутку, с ним и с трезвым дай бог управиться.
— Далеко отсюда до Садовой? — улучил я минутку, когда у хозяина в горле замолк радиоприемник.
— Садовая?.. Садовая за железнодорожным мостом… возле старого еврейского кладбища… Вас и там ждут?
— Ждут, — ответил я.
— Никто нас на кладбище не ждет. На кладбище не топят, — заладил Юдл-Юргис.
— Ждут, — повторил я.
— Не слушайте его… Ему просто не хочется, чтобы я пил… А я буду… буду… — ощетинился выкрест.
— Пейте, — разрешил господин адвокат. — Только не советую в таком виде расхаживать по городу.
— А что, город пьяных не видел? — набычился Юдл-Юргис и придвинул стакан.
— Пьяных евреев — никогда.
— А я не еврей… Это он… он еврей…
— Кузя! — сказал я и поднялся из-за стола.
— Куда вы? — остановил меня господин адвокат. — Зося соберет вам узелок.
Не надо мне никакого узелка. Не надо. Я его не заработал. Я и так унизился, затолкав украдкой в карман ломоть сала. Побирушка!..
Скорей, скорей отсюда — от этого господина в войлочной куртке, торгующего евреями, как поросятами на базаре, от этой девки с ее полицейскими надеждами, от этого Юдла-Юргиса, которому стакан смородинового вина дороже родной матери.
Скорей! Но не на Садовую, к Циценасам, а на улицу Стекольщиков!