Мирное наблюдение, впрочем, немедленно кончилось — при обсуждении причин голода в стране и абсолютного отсутствия жратвы даже в московских магазинах, и возможных экстренных экономических мер по преодолению голода, из дальнего — по левую руку, у окна — угла, который она не вполне могла обозревать из-за деки раскрытой двери, лысоватый гипнотический мужик, смахивающий на пьяного Распутина, начал вдруг зачитывать матерщину из какого-то (самиздатовского тоже, кажется) журнальчика:
— Не продадимся… — встав, и со смаком, неожиданным фальцетиком, скандировал мужик, — …сионистским ублюдкам за миску чечевичной похлебки!
Возник хай. Дябелев объявил голосование за то, чтобы лишить скандалиста слова. Другие голоса требовали отказать ему от дома — раз он носит черносотенские журнальчики. Третьи требовали объявить перерыв по случаю никотинового голодания. Чтобы не быть затоптанной, Елена немедленно, забыв про всю наблюдательскую чайпитничающую томность, ретировалась на кухню.
— Дурдом, правда? — неожиданно вменяемым тоном переспросил ее, изящно вплывая в кухню и присаживаясь рядом с ней на табурет, смазливый, миленький русоволосый дурачок в косоворотке, которого она тоже пару раз у Дябелева уже видала. — Всё не о том они все говорят… — и, подвесив фразу в воздухе, явно ожидал ее реакции. И когда реакции (кроме заинтригованного прихлебывания из почти остывшей Крутаковской кружки) не последовало, визитер вдруг понес абсолютно невменяемые вещи — абсолютно вменяемым тембром — периодически останавливаясь, и явно здравыми и, как ей даже показалось — холодноватыми, рассудочными волоокими очами внимательно следя за ее реакцией. Диссонанс показался загадочным, и Елена как будто даже было обнаружила себя втянутой в разговор, порой с простосердечием переспрашивая:
— Какой-какой Сучандра?
Или:
— Я не поняла: какие, вы говорите, шрамы есть высоко в тибетских горах?
— Милый дррруг, иль ты не видишь? — иронично проговорил Крутаков, — который, уже, по всей видимости, какое-то время, стоял и наблюдал за их беседой, незамеченным, в балетной позитуре, в проеме кухонной двери, уже одетый, в куртке.
— Вижу-вижу! — рассмеялась она, едва веря ушам, радуясь смешным картавым позывным.
И как только Крутаков мотнул головой, она, не спрашивая ни слова, выскочила за ним из квартиры, схватив свою куртку — увидев, как в прихожей он черно́ зыркнул в глаза собственному отражению в захламленном чужой тусклой одеждой и телами зеркале.
Когда они вышли во двор, на небе уже репетировала грядущие морозные перехваты ночь. Обжигающе полупрозрачные ледяные синие тени на пепельном стылом огарке луны гладко, проскальзывая без всякого зазора, носились с гадкой, неприятной галлюциногенной скоростью — с каждой секундой подмораживало все злее, и, по мере обратного — в морозной, отрицательной, опрокинутой минус-вечности — бесчинства ртути, видения на небе всё больше напоминали бред человека, у которого подскакивает гриппозный жар. Желания гулять на этом неприятном, неясном, мрачном, морозце, не было ни малейшего — и Елена внутренне уже костерила себя на чем свет за то, что заявилась сегодня к Дябелеву так поздно, под вечер (желая продемонстрировать Крутакову, что у нее тоже есть полно, кроме него, дел).
— Ну, знаешь ли, голубушка: «сволочь» — это твой Дьюрррька еще мягко его пррриложил, — тихо, стоя с ней рядом в темном дворе, возле козырька подъезда, хохотал Крутаков, — когда Елена быстрой скороговоркой, чтобы успеть, пока они сейчас расстанутся, впопыхах дорассказала ему цимес диверсии с «Вольной мыслью» в школе — а именно — довесила тех прямых цитат из Дьюрьки, которых, по какому-то инстинктивному загадочному внутреннему запрету, не стала произносить в стенах Дябелевской квартиры. — Уверрряю тебя… — раскатывался Крутаков, — …сволочь и убийца — это еще очень мягко и интеллигентно! Нобелевский лауррреат Иван Алексеевич Бунин — так тот иначе, как косым лысым сифилитиком Лукича и не кликал!
Елена на секунду опешила, не понимая, шутит он или всерьез — и тщетно пытаясь приладить указанные цитаты к известным ей, публиковавшимся в Союзе, рассказам. И, застыв возле подъезда, и подгибая изнутри озябшими пальцами вытянутые рукава своей куртки вместо варежек, не знала, как растянуть минутки разговора, неумолимо сжираемые зашкаливающим холодом.
— Да ты еще, кажется, классику не читала? — рассмеялся Крутаков. Поежился, сведя плечи. И запросто предложил: — Ну что, поедем ко мне в гости, что ли? Холодно здесь торррчать.
XIII
Тот сорт остановок метро, вернее — ту запредельную степень отверженности жилья от метро, ту неисследованную никем и никогда до конца, и неисповедимую, тайгу новостроек, в которую вез ее Крутаков, Анастасия Савельевна, обыкновенно (когда случалось метаться в такие гости), между собой, учтиво перефразируя народное наречие, лирично называла: Лыково-Перекуку́ево.
Впрочем, Крутаковская станция метро была всего-то в двадцати минутах езды от Пушкинской — не такая даже и окраина, но уж там нужный автобус не пришел, а ненужный — завез их куда-то не туда, и шли они уже минут двадцать пять, а все не было конца и края смерзшимся газонам с полынными обрубками и кленовыми остовами торчком во льду под ногами, и пустынным озверевшим заледеневшим детским площадкам (где страшно было и представить, как притронуться к режущим, наверняка, от мороза, отблескивавшим от фонаря как клинок, железным обезьяньим дугам), и страшным, неосвещенным изнутри бойлерным с двухслойными бронебойными мутно-бутылочными стеклами в полстены, мимо которых по диагонали они шествовали, и очень высокоэтажным, очень блочным, и очень смороженным на вид домам с морозными огоньками, мерцавшими, как из снежной избы — так что казались все эти здания Елене уже одним и тем же навязчивым домом, — который, как оборотень, вырастал все снова и снова у них на пути, — просто, подворачиваясь разным углом и ракурсом, — и казалось немыслимым, что дома все такие одинаковые, из таких одинаковых кубиков сделанные — и, что — нельзя, что ли, из всего этого конструктора скомбинировать скорее уже нужный дом и подъезд?! И казалось, что замерзнут они сейчас посреди этих без всякой системы промозгло неверно светящихся многоэтажных чужих кухонь и яростно блистающих шестнадцатиэтажных шахт мусоропроводов — как ямщик в степи.
— Я, знаешь, честно говоррря, тоже удивлялся всегда даже не тому, почему люди старррших поколений не сверрргали советскую власть с голодухи или от несвободы — а тому, почему они не поднимали бунт пррротив этой вот всей визауальной диктатуррры, пррротив депррресухи в арррхитектуррре, против хрррущеб и вот этой вот всей многоэтажной дррребедении, — рассмеялся Крутаков, когда Елена, стуча зубами, спросила его, наконец, уверен ли он сам, что знает, куда между этими одинаковыми домами идти.
Многоэтажный дом, к которому Крутаков ее, наконец, наискосок через палисадник между двумя другими домами — и, дальше, обогнув угол — привел, оказался еще и изящно облицован кафелем, как небезызвестное общественное заведение.
Потолкавшись с Крутаковым в тесненьком автоматическом лифте (в доме, судя по лифту, было очень много собак) — доехали на запредельный этаж. Домашние полотняные половички, минутное смущение от необходимости снимать под взглядом Крутакова дурацкие, кооперативные, с Рижского рынка, черные дерматиновые, кукольные, на высоком каблуке, полусапожки (казавшиеся ей сейчас еще более неуместно детскими и кукольными, когда она присела на какую-то завалинку в столь же узенькой, как у них с матерью, прихожей, — из-за дерматиновых отворотцев, а так же из-за того, что завязаны они были, под отворотцами, желтыми, отдельно купленными, круглыми шнурочками, бантиком), — темный коридор, ведший куда-то, где, под закрытой дверью, вместе с узкой полоской уютного, коврового, света теплились чьи-то голоса, — неожиданное чистое домашнее тепло, — быстрый маневр Крутакова из прихожей в дверцу налево, — пинг-понговый звук дерни-за-веревочку-верхнего-света — и они уже оказалась в очень маленькой — точно такой же как ее собственная — ярко освещенной комнатке — с той только разницей, что Крутаковская комнатка не частично (в отличие от ее собственной), а абсолютно вся заросла, с низу и до потолка, книжными полками. Свободное от книг место оставалось только для узенького темно-коричневого письменного стола, боком приставленного у окна (заваленного, впрочем, книгами тоже) — и — на противоположной стороне — узенького желтенького диванчика с низенькими, поставленными в ряд, параллелограммами диванных подушек вдоль стены. И даже над диваном чересчур низко (как быстро убедилась Елена, резко туда усевшись — и пребольно стукнувшись башкой) нависала скала книжной полки: нижней — в простирающемся и здесь, до потолка, книжном стеллаже.