Так вот, маленький коридорчик вел на кухню — второе по важности место в квартире после зала, если не первое. Туалет и кухня были объединены общей системой водоснабжения, не говоря уже об их общей заботе о системе пищеварения…
Газовая плита — семейный очаг — находилась в дальнем левом углу, если смотреть из двери в кухню. Мы любили эту старую глуповатую плиту, зачадившую потолок над собою. Потемнела и паутина в углу. Между плитой и окном на балкон — бумажный пакет с хлебными корками, которые из-за своего непривлекательного вида не шли на сухари. А выкидывать хлеб в мусорку — грех. Дальше, за плитой, было совсем грязно. Туда никто никогда не проникал. Туда я выкинул все свои молочные зубы, приговаривая каждый раз: «Мышка-мышка, возьми мой зуб лубяной — дай мне зуб костяной». Так научила прабабка. Мышей-то мы всех давно извели, а вот домовой — остался. Он и подбирал зубы. И носил их на шее как бусы.
Слева от плиты, вдоль стены, за которой сидели соседи, находились кухонные шкафы, завершавшиеся мойкой и холодильником у стены, за которой булькал туалет. В нижних шкафах, служивших одновременно столами, хранились кастрюли и крышки от них, большая тарелка, крупы (манная, гречневая, гороховая, пшенная, перловая, рисовая, овсяная), сахар, соль, мука, уксусная эссенция, орехи, мед, скалка и две соковыжималки (электрическая и ручная). Выше, над столиком, к одной из секций привешивался набор кухонных принадлежностей: половник, большая мерная ложка, шумовка, лопаточки, вилы.
Посуда из верхнего шкафа, ближайшего к плите, постоянно использовалась. Обиходная посуда. Тарелки, косушки, чашки, пиалушки, кружки. У меня была своя фаянсовая кружка, с чужим знаком зодиака и дарственной надписью. Она часто билась, поэтому часто менялась. Перед ней, например, была кружка белая в горизонтальную зеленую полоску, а еще раньше — пухлая и красная в крупный белый горошек. Из кружки можно пить все что угодно: чай (холодный, теплый, горячий, зеленый, черный, с сахаром, с лимоном и без, с молоком или с медом), кофе с молоком, какао, молоко с сахаром (можно туда и хлеба накрошить, и печенья), яблочно-виноградный сок, соки морковный и гранатовый домашнего отжима, газировку (магазинную и домашнего газирования), квас, компот, шиповник и белую простую воду, которая всегда стояла на столе в литровых банках и графине. Летом белую простую воду из чайника приходилось охлаждать, а пить прямо из-под крана было страшно: в ней жили какие-то палочки, бревнышки и крокодильчики, умиравшие только в кипятке. Вот и варили их. И чтобы не пропоносило — тоже. А то как напьешься сырой воды после урюка — все равно что огурцы с молоком. Или дыню с молоком. А когда ели дыню или арбуз — всей семьей, на кухне, — то все вокруг липкое было: стол липкий, пол липкий, руки липкие и брюхо липкое, потому что арбуз течет по шее до живота, бывает и до пяток доползает. Тогда ходить неудобно: внутри тяжело, а снаружи клейко. И ведро мусорное воняет. После арбуза или дыни одного ведра мало, доставали другое — половое, зеленое пластмассовое. В квартире было еще два ведра — и все они стояли в ванной, одно в другом: грубое алюминиевое — тоже для мытья полов, и желтое эмалированное — для чистой воды, для фруктов, чтоб их с базара нести, и для ног, чтоб их парить с горчицей, когда болеешь. Так вот, для корок брали обычно зеленое. Или алюминиевое. И тогда корки и семечки начинали попахивать и притягивать мух. От них была мухобойка. Мухобойкой — ручкой — иногда доставалось нам с братом по попе. За плохое поведение. Законное место мухобойки — на подоконнике у плиты, там же, где и электрозажигалки.
Из крана, что у двойной кухонной мойки, вода шла белая, как молоко. Это она процеживалась сквозь ситечко в самом носике, а то, не дай бог, какие-нибудь крупные звери просочатся на кухню — и в суп. Или в тот же чай.
Через всю кухню тянутся веревки — от двери до двери. Когда на них сушится белье до пола: простыни, пододеяльники или целые занавески, — ходишь по кухне, как по белому влажному лабиринту. И выходишь на балкон, тот, что завален увядшей морковкой и свеклой, где на темных полках пылятся пустые бутылки и банки, где мумии тараканов, зеленый свет сквозь виноградник на окне, и перегородка, а за ней — вторая половина балкона, с кактусами, выходящая в зал. А на этой половинке — заброшенный кот. Игрушечный, мягкий. И тоже рыжий, как тот, который живой. Но игрушечный, он ходить не может, он от рождения сплющен спереди и сзади, лапы без пальцев, ноги вместе, руки врозь, пришитый розовый носик, пришитые глазки. Его когда-то любили. Ему даже операцию делали — вшивали колесико от конструктора, вкалывали шприцами мамины духи, разбавленные водичкой.
Куда подевались остальные игрушки — непонятно. Кажется, совсем ненадолго оставили их, а как спохватились — нет ничего. Раздарились, растерялись, расползлись, раскрошились, рассыпались… Два мальчика играли-играли и вдруг перестали. Один, который постарше, мечтал стать великим ученым, а потом великим поэтом, играл только в те игры, где можно было быть самым-самым главным, каким-нибудь правителем-мудрецом, хозяином острова, начальником страны. Второй, который помладше, был верным и благородным полководцем. А если правитель-мудрец оказывался несправедливым, угнетал свой народ, мучал животных, то храбрый полководец свергал начальника страны, а потом снова делал его хозяином острова, когда тот произносил волшебное заклинание: «Я-бо-льше-та-кне-бу-ду-у-у-у-у!» До того доигрались, что больше и не было.
Островом служил ковер в зале. Окияном — лакированный деревянный пол. На острове были горы и холмы — перевернутые ведра и тазы, накрытые лесами — большими зелеными тряпками. На острове были озера — тарелки с водой. Были огороды — желтые, ребристые подстилки со стульев. И город свой был. Я сделал для него главный домик, чтобы в домике жил самый-самый главный, домик из картона, размером с кирпич, обклеен снаружи песком, изнутри — обоями. И жило на том острове много разных народов, в основном звери, маленькие пластмассовые звери. Главным у них числился свинюшка, а остальные — просто звери: серый гладкий бык, грубый бык, корова, лось, олениха с олененком, жираф, лев, тапир, зеленый резиновый бегемотик, который тоже мог быть главным, зубр, пантера, стройная лошадь, тяжеловоз, маленькие белые козы и овцы и разные серо-зеленые динозаврики. Коза иногда захватывала власть на острове, тогда все шло хуже некуда и козу свергали.
Еще были динозавры большие и резиновые и один резиновый крокодил с постоянно загнутым хвостом. Многие поколения врачей острова безуспешно пытались ему хвост разогнуть. А какой-нибудь далекий остров в окияне населяли большие и черные первобытные люди: кто с дубинкой, кто с копьем, кто с каменным топором или ножом, все в звериных шкурах и диких позах. Приплывали они на остров и крушили все подряд. Но, как всегда, на помощь приходил смелый полководец, робот-трансформер или желтый резиновый черт. Первобытные люди все сразу сдавались и отпускали из плена правителя-ученого, чтоб он спокойно правил себе в городе. А город был портовый.
А могло и не быть города. Тогда вместо него вырастал огромный замок из книг. В ход шли и собрания сочинений, и тома избранного — добротный строительный материал, тяжелые мрачные плиты. Замок населяли тоже звери. И один непредсказуемыйпризрачный зверь — белый хомяк с красными глазами по имени Хуан-Мануэль.
А на кухне самым многочисленным зверем все же оставался таракан. Сколько его ни трави, все равно размножится. Что только против тараканов не придумывали! И ядовитые мелки, и яичные шарики с борной кислотой, и даже бутылки из-под пива. И вот — на расчерченном мелками полу тараканы играли в классики, борными желтками гоняли в футбол, а пустые бутылки сдавали в обмен на полные.
Еще у нас на кухне обитали птицы. Последним из них умер Гоша-попугай. Чуть раньше — Рита-канарейка. Ей было так одиноко, вот она и забыла, что не кенар она, что петь не может, — и запела. А потом взяла и вылетела из клетки — и рыжий кот свернул ей голову. Но съесть Риту-канарейку мы ему не дали.
Еще были щеглы. Целая пара. Но они совсем умерли. Потому что были пойманные, вольные, и не могли они долго в клетке жить. А так жили себе вместе с Ритой-канарейкой. И остались безымянными. Риту-канарейку любил Гоша-попугай. Но детей у них так и не получилось. Старый, наверное, был Гоша-попугай. И трех жен-попугаих убил. А четвертая попугаиха, бело-голубая Мария, чуть его самого не заклевала. Она жирная была, съедала весь корм и гоняла Гошу-попугая по заваленной просяной шелухой и грязью клетке. Но Гоша-попугай и ее любил. Синий, почти фиолетовый, он был инвалидом. Мы ему случайно крыло прищемили ящиком письменного стола. Сначала думали, насмерть защемили птицу, так жалобно он верещал и барахтался, но потом оказалось — только крыло сломано. Долго он потом летать не мог. Да и летал-то с трудом. С одышкой. И крыло за собой волочил, когда приземлялся. Зато ласковый был какой! Всех любил. Когда совсем без жены оставался, то мы его приманивали желтыми игрушечными цыплятами. Или желтыми яблоками. У него покойные три попугаихи как раз желтого цвета были. Вот он и ухаживал за игрушками. И за яблоками. Кормил их даже. Чирикал им что-то на ухо.