Он стоял в конце древней дороги, на плоском камне с выбитой рубилом надписью, которую уже не прочитать. Наблюдал, хорошо ли все идет. Он не дирижировал казнью. Не указывал. Он молча стоял и ждал.
И, когда люди в железных масках распяли всех Невидимок, видимых и телесных, живых и кричащих, Палач вышел вперед.
— Чистая работа, — сказал он, чеканя слоги, и голос его разнесся далеко в морозном воздухе плато. — С меня причитается. Я б один не смог. Сухорукий!.. смастери мне разжигу.
Сухорукий втолкнул Палачу в кулак длинную палку, обмотанную паклей, полил на паклю из сизой канистры, щелкнул зажигалкой. Пламя занялось, взвилось на холоду. Сумеречное небо наливалось сливовой кровью. Крики распятых возносились к Луне. Луна висела низко над полосой далеких гор. Люди в железных масках говорили по-русски, вбивая гвозди в ладони инородцев. Изумленные взгляды. Безмолвные последние вопли: кто вы такие?! Нет ответа. Палач идет, медленно и размеренно, и сует палку с горящей паклей в вязанки хвороста, облитые бензином. Ты тоже горела, Ксения. Помнишь?! Ты тоже горела. Ты была на костре, Ксения. Ты понимаешь казнимых. Каждого распятого. Каждого сжигаемого. Спаси их, Ксения! Не можешь?! Кто же ты тогда после этого, Ксения?! И вправду — их прислужка?! Значит, они взяли тебя?! Скрутили?! Оседлали?! И ты скачешь под ними, скачешь, поворачиваешь туда, куда дернут узду, рванут повод, всадят шпору?! Долго ты еще стоять будешь так?!
Палач шел, шел, поджигал, поджигал. Я ринулась наперерез ему. Я схватила его за руку, держащую пылающую палку.
— Остановись! — крикнула я. — Это не казнь! Это убийство! И вы умрете тою же смертью, какой сейчас казните братьев ваших!
Палач отшвырнул меня с дороги свободной рукой. Я упала на камни, расшибла локти и грудь, тут же вскочила. Я знала, видела со стороны разъяренный свет моих раскаленных гневом широких глаз.
— Убрать помеху!
Ко мне, спотыкаясь сапогами о камни, подбежали Надменный и Сухорукий. Звезда поливал горючей смесью вязанки под крестами и пел.
Они схватили меня за руки. Железо масок лоснилось, кроваво потело.
— На крест захотела?!
Во мне проснулась сила. Сила забила, заклокотала и вышла наружу.
Я сбросила их железные руки со своих запястий, как двух мух.
— Вы! — Мой крик потряс накаленный страданием клок земли. — Покажу вам теперь силу свою! Вы не слыхали, как я обращалась к вам! Вы использовали силу мою, как грязную тряпку, коей моют полы заплеванные! Вы внушили мне то, что я внушила этим несчастным: повиновение! Послушание! Они разбойники, так! И есть на разбойников суд! Людской суд! И Божий суд! И Страшный Суд будет на них! И на вас тоже! Страшный Суд будет на всех! Глядите теперь! Бойтесь теперь! Вы использовали вашу пророчицу, как рвань для подтирки в нужнике! Вот мой приговор!
Я вскинула руки. Горбун, Турухтан, Сухорукий, Коромысло, Надменный и Звезда, бормочущий и поющий неразборчиво, подобрались друг к другу, сбились в комок. Распятые вопили. Огонь охватил людей на крестах, пока я боролась с Палачом. Живые орущие факелы метались по ветру. Разносился запах горелого мяса. Горели люди, Твои люди, Господи. Они казнили их казнью более жестокой, чем Тебя. Ближе! Ближе друг к другу, железные маски! Теснее! Так мне будет легче обнять вас огненной мыслью. Мне не понадобится горючая вода. Я просто скажу своим рукам: подожгите.
— Не надо!.. Владычица!..
Голос Горбуна. А может, Надменного. Вот вся твоя надменность, Надменный. Каждый хочет жить. И ты тоже хочешь жить. И твое сумасшествие заключено в безумной жажде жить. И ты не можешь представить, что ты должен умереть. Ты! Кто другой, только не ты. Тебя спасут. Тебя сохранят. Тебя отправят прямо в Рай. А если и в Ад, там ты тоже будешь жить. Хоть как-то, плохонько, худо, мучительно, адски тяжело, но жить.
— Не жги нас!.. — Голос дрожал овечьим хвостом. — Останови лучше их!.. Погаси их огонь!..
Я повернулась и поглядела. По обе стороны великой дорого пылали факелы. Они горели все до единого. И вместо серы и пакли на верхушках факелов бились и метались люди. Они испивали чашу до дна. Все их преступления прощались им. Я читала жизнь каждого. Каждый дошел до жестокой жизни своим путем. Каждый хотел быть счастливым. Каждый напился крови вволюшку. Каждый кричал мне сейчас с креста: спаси и сохрани!
— Нынче же будешь со мною…
Я повела в воздухе руками. Мои ладони с десятью растопыренными пальцами, превращенными в горящие свечи, обернулись к страдальцам на крестах.
— Прости! Прости нас! Прости и спаси!
— Прощаю и спасаю, — глухо сказала я, и лицо мое перекосилось от напряжения боли, любви, спасения, прощения, что я им всем, грешная Ксения, посылала.
Огонь на крестах стал утихать. Оборвался. Как и не горел. Обугленные черные доски торчали, протыкая небо. Зенит вызвездило. Доносились стоны и крики.
Сними нас! Сними нас! Мы калеки! Мы не убежим далеко! Мы не уйдем от правого суда! Мы будем целовать тебе ноги! Лизать пятки! Какими клещами ты, о Ксения, вытащишь огромные чугунные гвозди из крепких еловых, пихтовых досок?!
Люди на крестах плакали и стонали. Люди в железных масках, сбившиеся в ком, дрожали и глядели, как зверьки. Я подошла к Палачу. Он ничком лежал на камнях, уткнувшись от страха головой в палачий скомканный капюшон.
— Вставай! — Я наступила ему босой ногой на спину. — Бери свои пытошные клещи! Я знаю, они у тебя в сумке. Выдергивай гвозди! Как больные зубы! Дергай!
— А ты… ты помилуешь меня?.. — жалко пролепетал.
Я усмехнулась. Эх, Палач, Палач. Человек слаб. И роли меняются. Вот ты был Палачом. А сейчас думаешь, что я заступила твое место. Нет, друг. Не отняла я у тебя хлеба. Нет внутри меня твоего дыхания. Есть свое. Я и во смраде буду чистотой дышать. Я ее ноздрями втяну. Внюхаю. Отыщу. И ею задышу. И в черноте синеву продышу. А ты так и будешь валяться у моих ног, прося пощады. Ничего-то ты не понял. И не поймешь.
Он вытащил из палачьей сумки инструмент. Заковылял к крестам. Кряхтя и жалуясь, взбирался по лестницам. Отдирал гвозди. Выдирал их из дерева. Отбрасывал прочь. Люди кричали. Освобожденные от гвоздей, падали с крестов на камни. Жилы их были перебиты. Они не могли идти. Они ползли. Они целовали камни около моих ног. Прижимались окровавленными лицами к моим щиколоткам и голеням. Утирали себе слезы полами моей мешковины. Я раздевала их. Рвала на куски их одежду. Перевязывала им руки и ноги их же одеждами, и они благодарно смеялись сквозь рыдания, и снова целовали мне руки, и я отдергивала руки свои, и гладила их по головам, и шептала слова утешения. Да, преступники, да, разбойники, вот и пришел ваш час. Вы прошли через смерть и не умерли. Вы повторили путь крови. Вы вытерли с лиц своих кровь пути. Путь долог. Теперь вы знаете истину. И я люблю вас. И вы, прошу вас, любите меня.
Горбун с товарищами стояли, дрожа, прижимаясь друг к другу, и ждали. Ожидание было мучительнее всего. Мучительнее боли в пробитых руках и прободенных на кресте ногах. Ожидание выедало душу насквозь, и там, на спине, под лопатками, откуда у ангелов и птиц растут крылья, зияла страшная черная дыра.
— Ксения… помилуй!..
Я подошла к ним. Все. Они уже наказаны. Наказаны страхом. Я провижу их будущее. Я вижу: тебя, Горбун, кующий себе новую железную маску; тебя, Коромысло, запросто ломающего хребет молоденькой козочке в далеких горах иной страны; тебя, толстяк Турухтан, разжигающий костер и кидающий в огонь вперемешку и лягушек, и детей врага, ибо плох ребенок врага, и в колыбели надо уничтожить его. Тебя, Сухорукий, вижу, как цепляешь ты своею сухою рукой за горло тайного преступника, выводишь его на широкую площадь и прилюдно, так, чтоб все другие честные люди видели, горло ему острым ножом перерезаешь: чтобы другим неповадно было. Вижу и тебя, Звезда, дурачка маленького, со шрамом в виде звезды на скуле, кто ж это тебя так отделал, драка по пьяни в юности, или в лагере, или в тюрьме, или в армии, или в иной поножовщине, а может, это было правосудие такое, и судьям твоим казалось, что необычно и смело и совсем не больно наказали они тебя за ничтожный проступок. А проступок-то и был чепуховый, как червячок — всего-то с какой-то ночной девчонки однажды, в переулках гулкого города, с приятелем хотели снять скальп, да не удалось, актеры из-за угла вывернулись, целая труппа, орали, пели, плясали… помешали… его сцапали, а он солдат-дурачок, арест, трибунал, приговор, как во сне…
Здравствуй, Звезда, на веки веков, я тебя узнала, да поздно. Да и это теперь все равно.
— Владычица!..
Они бились лбами о камни. Они разбивали себе лбы в кровь.
Палач, перевязывай. Много у нас работы нынче. А что мне с этими делать? Как бьются и трепещут они! Словно бы и не мужчины вовсе. Я над ними стою, баба. Думаю: вот оно, Распятие. Распятие страха. Распятие ужаса. Распятие боли. Распятие обмана. Распятие ненависти. Вы все распяты на кресте ненависти. И я бы должна ненавидеть вас. Но стоит мне возненавидеть вас, и мир полетит к чертям. Рухнет в преисподнюю. Так — она еще вроде сказки, преисподняя. Вроде детской пугачки. Спи, дитя, усни, не то придет серенький волчок, схватит за бочок и утащит во лесок. В преисподнюю. Оттуда обратно хода нет. Упав туда, в преисподнюю, мир там и будет пребывать. Мир станет Нижним Миром. Верхнего уже не будет никогда.