Шли месяцы. Михаэль улыбался, переворачивался, пытался сесть. Иногда Яков видел, как он лежит на спине и поглаживает себе грудку и животик, старается подергать кожицу на губах или с силой щиплет один за другим кончики пальцев, как струны, но не мешал ему в этом, ибо знал, что ребенок хочет разбудить и оживить немоту своей плоти. Когда у Михаэля стали резаться зубы, Яков испугался было, что, не ощущая боли, он расщепит ими свой язык, но ничего такого не случилось. Михаэль сосал молоко тетки Дудуч и в должное время поднялся, встал и пошел, радуя сердца всех, кто его видел, но Яков знал, что все это счастье было попросту видимостью, притворством ребенка, который из любви к отцу хочет показать, что он такой же, как все прочие дети. И действительно, не раз случалось, что Михаэль падал и ушибался и, хотя не чувствовал при этом ни малейшей боли, все равно разражался слезами и бежал к отцу с криком: «Мне больно, мне больно!» В таких случаях Яков спрашивал, где болит, обнимал, гладил, целовал и проделывал все прочие положенные действия, ни на минуту не позволяя себе утешиться этим обманом. Про себя он знал, что его сын подражает другим детям и делает то, что делают все они, когда падают и ушибаются, в точности как мужчины имитируют ритуал ухаживания и словарь влюбленных. И в самом деле, кто же из нас не хотел бы уподобиться жестокому Орфею, наивному Альбину, грешному Григорию — всем тем великим любовникам, что на голову превосходят своих читателей и уж наверняка — придумавших их писателей? И кто из нас не следует теми же путями, что давным-давно проложены этими выдающимися учителями любви? Ведь мы так же глухи, как женихи Пенелопы, повторяем те же ошибки, что царь Соломон, столь же радостно поддаемся соблазну, как Энкиду, и в минуту желания совокупляемся все тем же излюбленным способом Гектора и Андромахи. И сказал ведь уже поэт Рильке, что два изобретения сделали мужчин лодырями и привели к вырождению рода человеческого, и первым было то, что какому-то лентяю-неандертальцу пришло в голову принести своей даме сердца букет цветов вместо убитого льва. Вторым же стало, разумеется, изобретение колеса, прародителя лени и всех прочих пороков, но это уже к нашему делу не относится.
Так мальчик рос и, когда достиг двух с половиною лет, оторвался от груди Дудуч и начал есть отцовский хлеб. По вечерам они ложились с отцом спать, а в полночь, когда Яков шел в пекарню, Михаэль просыпался тоже и шел гулять по комнатам. Он был наделен ненасытным любопытством и совершенным ночным зрением и с помощью этих двух поводырей свободно передвигался в темноте дома. Обычно он завершал свои ночные прогулки в пекарне, где снова засыпал в старом ящике для замеса, но иногда сонливость нападала на него из засады и сваливала в каком-нибудь углу. Его дремота была такой глубокой и обмен веществ таким слабым, что он постепенно замерзал, и Яков, который уже изучил привычки сына и страшился ангельских причуд его тела, тотчас спешил на поиски. Иногда он находил его свернувшимся за одной из дверей, однажды — в душе, с еще пенящейся зубной щеткой во рту, в другой раз — во дворе, где он опустился на землю, заснул под большой шелковицей и к тому времени, как его нашли, уже покрылся пятнами от упавших плодов и пыльцой с крыльев бабочек. Яков пришел в ужас, наклонился над маленьким, нежным, похолодевшим тельцем, стал растирать и разминать его своими руками, выдыхать теплый воздух из своих легких в ледышку его голого живота и в рыбьи косточки тонких ребер, с силой дуть прямо в нездешнюю прелесть пробуждающегося, целующего, удивленного сыновьего рта.
Как-то ночью, когда Михаэлю исполнилось ровно три года, он открыл дверь в комнату погибшего брата, вошел туда и наутро спросил отца, чья это комната и что за женщина там спит.
— Это комната женщины, и это она там спит, — ответил Яков.
Михаэль больше не расспрашивал, но с тех пор он навещал спящую женщину каждую ночь. Он порхал вокруг нее в своей беленькой рубашке, ласкал ее лицо крыльями своих пальцев и порой взбирался на ее кровать, прижимался к ее спине и прислушивался к знакомому, навевающему сон шуму ее тела.
Шимон Натан, сын Дудуч, был моложе Якова на пять лет, и в поселке его сравнивали с животным. Этот ярлык злобы и тупости на него навесили по причине низкого лба и роста, хромоты и бычьего разворота плеч и шеи. Раньше в поселке жили земледельцы, которые способны были по достоинству оценить силу Шимона и его усердие и не раз звали его на помощь — управиться с разъярившимся бычком или отвернуть заевший винт, но с годами здешние земли перешли в собственность жителей близлежащего городка, повсюду выросли уродливые белые виллы, и теперь дети из зажиточных семей собирались за забором дома Леви, чтобы закидать Шимона, обычно спавшего во дворе, комьями земли и удрать со всех ног, когда он откроет глаза.
Яков, человек по природе нетерпеливый, любил и жалел своего двоюродного брата и знал, что его нужно беспрестанно занимать работой. Когда Шимон кончал работу в пекарне, он посылал его перетряхнуть и сложить мешки из-под муки, когда тот управлялся с мешками, отправлял сгрести опавшие листья с крыши, а по выполнении этого задания приказывал поменять местами колеса на грузовике или вытрясти те самые мешки, которые он сложил перед этим. Сострадательные души, которых в любой деревне не счесть, говорили, что Яков попросту эксплуатирует своего двоюродного брата, но Яков не обращал внимания на сплетников, потому что знал, что работа и ответственность — это столпы, на которых покоится жизнь Шимона, а верность и преданность — смысл его существования. Шимон особенно любил присматривать за Михаэлем, и, поскольку Яков никогда не переставал беспокоиться за сына, Шимон с годами постепенно превратился в телохранителя и «дядьку» при ребенке. Поначалу Шимон сопровождал его во дворе и в доме, потом отправился с ним в детский сад, а оттуда они оба перешли в первый класс. Каждое утро он вешал на плечо школьный ранец Михаэля и ковылял за мальчиком, бдительно поглядывая по сторонам и оставляя в рыжем песке цепочку вмятин и борозд от воткнувшейся палки и тянущейся за нею ноги и параллельно ей — цепочку глубоких ям, продавленных тяжестью и силой его здоровой конечности. В толчее у входа в школу он прикрывал Михаэля от грубой детворы, а потом отправлялся домой позавтракать. На переменках он снова приходил в школу, чтобы следить за Михаэлем, пока тот играл, и в полдень приводил его обратно домой. Яков, который уже расхаживал по веранде, нетерпеливо посматривая на улицу, обнимал сына, прислушивался к птичьему сердечку, колотящемуся в его груди, вел в спальню, раздевал, чтобы проверить, нет ли на нем раны, пореза или ожога, и все это время Шимон в страхе поджидал снаружи, пока он выйдет, похлопает его по плечу и произнесет: «Всё в порядке».
Могучим Нилом катилось время в своем русле и, когда встречало по пути пустые углубления на обочине, тотчас торопилось их заполнить. Вот так же, писал в своем насмешливом трактате Демокрит, знание заполняет пустые мозги, любовь — пустые сердца, а слова — пустые свитки. Особенно явно эти свои знаки время оставило в телах четырех похожих друг на друга девочек рабочего Идельмана. Они начали взрослеть, и теперь, когда проходили мимо человека в надлежащем темпе, тому казалось, будто перед ним прокручивается короткий, ускоренно снятый фильм о набухании, цветении и созревании. Впрочем, тот, кто воспитывался не на фильмах, а на книгах, предпочел бы, наверно, иную метафору, вроде того, что маленькая казалась воспоминанием о большой, а большая — пророчеством о маленькой. Так или иначе, но каждый, кто их видел, сразу чувствовал, что тела их сдобны и душисты, а под кожей таится тончайшая и сладостная гнилинка, вроде той, от которой плесневеют некоторые прославленные сорта винограда. Радость исследования и экспериментирования, которая пробуждается в каждом мужчине при виде пары абсолютно одинаковых близняшек, удваивалась, когда он видел сразу четырех, а сознание, что они к тому же и не близняшки, только увеличивало озабоченность его плоти и томление сердца.
К тому времени самой молодой исполнилось семнадцать, а самой старшей — двадцать, и они уже вызывали беспокойство и волнение всюду, где появлялись. Раздраженные женщины и слегка напуганные мужчины распускали по их поводу сплетни и слухи. Говорили, будто старшая, когда начала взрослеть, позвала своих сестер посмотреть и пощупать, какие изменения ожидают в будущем их самих. Говорили, будто каждая чувствует, что происходит с ее сестрами, будто они дышат и видят сны в одинаковом темпе и даже месячные у них тоже наступают одновременно. Говорили, будто они ходят в ванную все вместе и устраивают там безобразные оргии, потому что в то время, пока первая мылит вторую, третья справляет на унитазе свою нужду, а четвертая смазывает себе ляжки воском. И все это время восемь ртов одновременно смеются, кричат и стонут, когда все четыре сестры отражаются в большом, сконфуженном настенном зеркале.