ШИМОН НАТАН И ДЕВОЧКИ ИДЕЛЬМАН
(гипотетический рассказ о реальных людях)
Поздним гулякам, ночным труженикам и просто мученикам бессонницы хорошо знаком тот изгиб приморского шоссе, где запах хлеба внезапно ударяет в окна машины. Как спящий ребенок, он обнимает за шею, льнет к сердцу, наполняет томлением желудок. Что-то теплое пробуждается на мгновенье в душе, но вот уже пальцы снова сжимают рулевое колесо, нога давит на педаль газа, и добрый запах хлеба тает и исчезает позади. Мало ведь их, людей, отвечающих зову сердца. Кто из нас не оставлял вот так же — позади, на обочине — пейзажи своего детства? Свою единственную любовь? Свои мечты и свое призвание?
Но если бы отозвался поздний путник, поддался соблазну, вышел из машины и последовал туда, куда зовет его этот запах, да, придя к близлежащему поселку, поднялся по его горбатой улочке и вошел в расположенную в последнем дворе маленькую пекарню, то там он увидел бы Якова Леви — усердного и угрюмого пекаря, стоящего, согнувшись, в яме у печи и сжимающего обеими руками лопату.
Лицо Якова изрезано морщинами, глаза — как щелочки, лоб — как пергамент. В «Книге о хлебе» Герберта Франка сказано, что тридцать лет работы хлебопека равнозначны сорока трем годам работы в любой другой профессии — из-за сильного жара, нарушения распорядка сна и потери жидкости. Но Яков Леви, сдержанный, опаленный огнем человек, не нуждается в книгах, чтобы понять, почему он выглядит старше своего возраста. Ему пятьдесят пять, но он уже хорошо знаком с тем одиночеством, что вползает сквозь проходы в человеческое тело и опухолью разбухает в сердце, с одиночеством, соединившим в себе что-то от обособленности, обычной для всех пекарей, и что-то от аскетизма, свойственного только его личной жизни.
Эта история, начало которой — в одиночестве Якова, кончится еще более страшным одиночеством Якова, и между этими началом и концом будут приведены лишь несколько дополнительных подробностей. Как и любые подробности, они могут вызвать улыбку, зевок или слезу, но ничего не добавят и ничего не убавят от сути. Сказано ведь уже, что острого зубила каменщика да простого надгробного камня вполне достаточно, чтобы запечатлеть все подлинно важные для жизни детали — одно имя и две даты. Время и человек. Его начало и его конец. А итальянский археолог Эрметте Пьеротти, поэт и архитектор, который изучал древние могилы Иерусалима, добавил к этому: «Зануды же воздвигают им памятные плиты с потоками восхвалений, извинений или разъяснений».
Отец и мать Якова уже ушли в лучший мир, его первенец погиб на армейской службе, а жена лежала в постели погибшего сына, спала там и не просыпалась. Яков приходил к ней, просил ее встать, тряс, гладил, силой раздвигал ее веки, попрекал и умолял — все напрасно. Гипнос и Танатос, боги-близнецы сна и смерти, баюкали ее в своих объятьях, замедляли стук ее сердца, намертво смыкали ей веки.
Воздух в комнате был неподвижен. Пыль, обычно витающая в нем, давно осела. Мошки, обычно суетящиеся в нем, застыли на лету. Свет, обычно наглый и бесстыдный, стал приглушенным и мягким.
Каждый вечер Яков заводил будильник и ставил его в изголовье жены, но будильник тикал так тяжело, словно кто-то держал его за пятку, и, когда наступало время звенеть, у него уже не хватало сил, и он, задохнувшись, умолкал.
И что? — удивлялся Яков, глядя на жену. Что, время — это река, уносящая всех? Болото, в которое все мы погружаемся? А может, эстафетная палочка, торопливо передаваемая из руки в руку? Или тот древний хаос, из которого был создан мир и в который мы все возвращаемся?
Потомственный пекарь, Яков хорошо знал повадки времени и его ходы, циклы рождения, зачатия и смерти. Бывали дни, когда он смотрел на спящую жену и видел ее такой, как в дни ее молодости. Бывали дни, когда он говорил себе: хорошо бы войти и обнаружить ее мертвой. А большую часть дней он думал, как ему зачать себе нового сына.
Он уже давно не спал с женой и иногда онанировал. Ведь это тоже способ — неуклюжий, но неожиданный по точности способ измерения времени. Яков стыдился болезненного наслаждения, которое онанизм зрелого возраста доставляет тем, кто им грешит, и порой плакал, потому что юношеская радость и сила уже исчезли из этого действия, осталась одна лишь привычка, и, когда толчки его семени переставали пульсировать, он чувствовал себя, как женщина после выкидыша. В молодости, вспоминал он, член пел в его руке, трепетал, как канарейка, зажатая в ладони, а теперь он походил на старого, снисходительного и умеющего хранить тайну друга семьи.
Однажды вечером, в жутком крике выплеснув свое семя на одеяло жены, Яков выбежал из ее комнаты наружу и, пока не пришла пора идти в пекарню, сидел в темноте на веранде и думал о том, как сильно он хочет нового сына. Скажем тут к слову, что этот феномен жгучего, охватывающего все существо желания мужчин произвести себе потомство был уже некогда изучен у индейцев племени черная грудь с мексиканских плоскогорий. Эти люди верят, что дети образуются в теле мужчины, а матка женщины — просто грядка для дальнейшего роста младенца, и, когда наступает время родов, они выгоняют подруг роженицы, и трое старых акушеров извлекают плод из ее тела. Мужчины берут на себя и воспитание мальчиков, потому что женщины, как они убедились, с возрастом теряют влечение к игре. Так или иначе, когда в сердце мужчины, черногрудый он или нет, пробуждается материнский инстинкт, на свете нет ничего сильнее этого инстинкта. Всякий, кто хоть однажды это чувствовал, знает, что это так, а кто не чувствовал, попросту туг на душу. В любом случае нет надобности больше распространяться на эту тему.
Однажды Яков преисполнился злости и смелости, разделся и лег в постель рядом с женой. Он прижал свой живот к ее спине, просунул левую руку под ее шею, а правую положил на ее бедро. В прежние годы он, бывало, именно так обнимал ее, целовал ее плечи и дышал в них, так что его дыхание ласкало ей затылок, и Лея — так звали его жену — улыбалась про себя, начинала ворковать, прижимать к нему свою попку и, в усладу ему, выписывать ягодицами страстные восьмерки. Родником и бурей было в те годы ее тело, и внутри оно было выстлано любовью. Читатель, разумеется, отлично знает — даже если он не готов в этом признаться, — что любовные повадки людей удручающе одинаковы, но у Якова и Леи был свой интимный ритуал: кончиками пальцев Яков выстукивал легкие тайные сигналы на внутренней стороне ее бедра до тех пор, пока Лея не начинала смеяться и раздвигала ноги в ответном, лишь ей одной свойственном движении, полном ленивой и сладкой истомы. Но когда он снова сделал это в тот день и стал тискать и мять ее тело, ощущая боль и смущение от накопившейся в нем страсти, Лея повернула к нему голову и сказала слабым, ясным голосом, каким матери погибших говорят со сна: «Ты хочешь, чтобы еще один мальчик умер? Этого ты хочешь?» У слов, выходивших из ее рта, был дурной запах, и Яков выбежал вон.
Так прошло пять лет. Каждую ночь Яков выпекал свои полторы тысячи буханок, Лея лежала в постели сына, и больше не происходило ничего, кроме упрямой смены времен, которая и так совершалась бы в любом случае, рассказывают о ней или нет.
Пять лет прошло, и жгучее желание произвести ребенка все набухало и набухало внутри Якова, так что в конце концов все его тело начало дрожать, потому что наполнилось этим желанием сверх меры. Теперь он знал, что желание и судьба влекут его навстречу поступку, подобного которому он еще не совершал, и ждал лишь знака, который укажет, что день наступил.
И ожидание его не обмануло. Однажды ночью с юга нахлынули волны зноя. Жара была так невыносимо ужасна, что изменила обычный порядок мира. Дрозды продолжали петь и после наступления тьмы, луна побагровела, соленый, влажный ветер потянул из пустыни. Яков, стоявший у печи, через силу дышал, и каждое движение лопаты доставалось ему с таким трудом, будто он ворочал ею в огненной трясине. Он был пекарь, и такого рода признаки были ему знакомы. Поутру, когда он отправил фургон с хлебом, каждая струнка в его теле дрожала и колотилась так, что он отказался от завтрака и пошел освежиться под душем. Он долго простоял под струей воды, отскоблил и очистил тело, помыл голову, выбрился до блеска, потихоньку прошел коридором и вошел в комнату Леи.
Воздух был спертым, как в конуре. Скорбь имеет обыкновение выдавливать из тела пахучие выделения — прозрачные пленки пота, капли слез, паутинки слюны. Яков лег позади жены, но на этот раз не стал гладить, мять или целовать ее. Закатав ее ночную рубашку, он прижался к ней и стал тереться о беспробудную дрему ее ягодиц, пока его плоть не вспомнила ее наготу и восстала ей навстречу. Лея не ощущала его, ритм ее дыхания не изменился, и Яков, наученный жизнью, что время не возвращается на круги своя, и в прочие чудесм не веривший тоже, всунул ладонь меж ее колен и решительно раздвинул их.