— Ого! Ты мне рассказывал, что он не смотрит на чужих жен; а на меня он посмотрел. Я хорошо сделала, что оделась как раввинша, в шелковую черную блузку с длинными рукавами и пришпилила брошь с подвесками. Что он тебе обо мне сказал?
— Логойчанин совсем недавно стоял у двери с видом человека, который хочет совершить самоубийство. Зайди к нему и взгляни, что с ним происходит, — сказал Цемах так перепуганно, что Слава не стала переспрашивать и сразу вышла.
Мойше Хаят шагал по своей комнатке туда-сюда. Он не остановился, даже когда вошла Слава. Только взглянул на нее и скривился:
— Ну, раввинша, когда вы едете домой?
Но когда она, обиженная его издевкой, шагнула назад к двери, он принялся упрашивать ее:
— Не ходите, не сердитесь на меня. Я знаю, что еврей, который был у вас, это Махазе-Авром. Она вас помирил. Вы оба возвращаетесь в Ломжу, а что будет со мной?
Слава сразу же почувствовала, что обязана смотреть на то, как режут курицу. Она не могла выносить, что этот парень так растерян и взволнован, что физиономия у него вытянувшаяся и небритая. Хотя он не прикасался к ней, Слава представляла себе, как колется его жесткая щетина. У него наверняка потные ладони. Ее возбуждало, что он влюблен в нее. Он действительно думал, что если она не помирится с мужем, то выйдет за него, потому что выслушивала его в Нареве? Так-то он, кажется, умный, начитанный, взрослый человек, а все же — ешиботник.
— Успокойтесь, садитесь, — сказала она ему, а сама осталась стоять.
— Я спокоен, совершенно спокоен, — сказал он надломленным голосом и сел.
Она стала его домом. После столь многих лет скитаний на чужбине он нашел в ней свой дом. Его мечта в жизни — это собственный уголок с чистой подушкой. В Танахе рассказывается, как пророк Иона предсказал гибель Ниневии, вышел за город и стал ждать, пока Ниневия погибнет. И он сидел в тени дерева с широкими листьями, которое называется клещевина. Но Бог послал червя, который подгрыз клещевину, и она засохла. А жара была так велика, что Ионе стало плохо, и он взмолился о смерти. Даже пророк не может жить на жаре без тени, без шатра, без собственного угла.
Логойчанин сидел, уткнувшись лицом в ладони. Тронутая его речами, Слава приблизилась мягкими шагами, протянув руку вперед. Она сама не знала, собирается ли погладить его или же оттолкнуть, когда он попытается прикоснуться.
— Я люблю моего мужа, хотя мне и пришлось так много из-за него страдать. Неужели же я оставлю его сейчас, когда мы помирились и он едет со мной домой?
Мойше Хаят широко раскрыл свои жаждущие глаза, и Слава съежилась. Ей пришло в голову, что либо он сейчас упадет к ее ногам, либо схватит за горло и начнет душить. Несмотря на это, она еще с минуту продолжала стоять и говорить:
— Вы убедили себя, что любите меня. Вам это, скорее всего, кажется. Вы забудете меня сразу же, как устроитесь и перестанете думать о моем муже. Сразу же, как перестанете ненавидеть моего мужа, вы разлюбите меня… Перед отъездом я еще встречусь с вами. — Она вдруг поспешно отступила к двери и вышла прежде, чем он успел крикнуть, чтобы она осталась.
Она вошла в комнату Цемаха и увидела, что тот шагает взад-вперед, как прежде логойчанин. Слава прошипела мужу, чтобы он зашел к своему сумасшедшему ученику:
— Ты во всем виноват, ты! — И она открыла свою сумочку, чтобы Цемах взял столько денег, сколько захочет, и дал своему сумасшедшему ученику на обустройство. — У меня он не возьмет, от меня он хочет, чтобы я была ему домом и подушкой. Я не собираюсь становиться подушкой. Но если бы я согласилась, он наверняка потом раскаялся бы, что женился на мне. Я ведь знаю его учителя и воспитателя!
Мойше Хаят все еще сидел за столом, уткнувшись лицом в ладони, как его оставила Слава. Только когда вошедший Цемах уселся напротив, Мойше Хаят поднял голову, и его глаза загорелись колючей ненавистью:
— Вы притворялись всю жизнь и теперь тоже сыграли двуличную игру. Вы уже насытились авантюрами и истосковались по спокойной жизни, однако притворились, что поедете в Ломжу только в том случае, если вам велит это сделать Махазе-Авром. Он умный человек и велел вам то, что вы хотели. Но хотя этот же Махазе-Авром когда-то велел прогнать вас из Валкеников за безумную выходку с поджогом местечковой библиотеки, он вас все еще не знает. Он не знает, что вы и теперь не сможете сидеть в Ломже спокойно, пока снова не разожжете пожар.
— Вы ошибаетесь, я возвращаюсь в Ломжу, чтобы стать лавочником, и я ни во что не буду вмешиваться, — ответил Цемах с холодом на лице и в голосе.
— Вы — лавочником? — рассмеялся логойчанин с перекошенным, сморщенным лицом. — Ну да, вы должны постоянно менять вашу роль, вашу маску, потому что внутри вы пустой человек, как дерево со сгнившей сердцевиной. Посмотрим, долго ли вы выдержите в роли лавочника! А если все-таки да, если вы действительно сживетесь с этим новым фальшивым покаянием и не будете искать ничего иного, вы станете маленьким человечишкой, маленьким погасшим человечишкой! Вы всегда должны проявлять себя большими деяниями. Без большого шума вокруг себя вы съежитесь и отупеете. Я хорошо вас знаю, лучше, чем ваш советчик, этот Махазе-Авром, и чем ваша жена тоже.
— Может быть, я действительно стану маленьким погасшим человечком, съежившимся и отупевшим. Нет сомнения, что нынешнее испытание — самое тяжелое в моей жизни. Несмотря на это, я чувствую, что не буду искать чего-то другого, я с этим и останусь, — ответил Цемах спокойно и печально.
Его отчаявшийся вид и тон погасили злобу логойчанина. Он тоже заговорил без злобного желания причинить боль:
— Я раньше рассказывал вашей жене, что, когда червь сожрал клещевину Ионы, Иона попросил для себя смерти, ибо даже пророк не может жить без тени в жаркий полдень, без собственного угла. Но вам всегда сопутствовал успех, и вам подражали. Вы не можете понять неудачника, который ничего не добился.
Сначала логойчанин боролся со слезами, пока не почувствовал, что они все равно уже катятся по щекам. Тогда он начал громко всхлипывать. Цемах как будто сразу же забыл, что взял на себя обет больше не сердиться и не поучать, больше не быть новогрудковским мусарником. Он был сейчас готов надавать логойчанину оплеух.
— Как вам не стыдно плакать от жалости к себе самому?! Вы разве не вышли в большой мир? Разве не знаете, что если будете плакать среди светских, потому что червь сожрал вашу клещевину Ионы, то над вашими слезами станут смеяться? Когда я ушел из ешивы, я ушел один. Уходя, я не стремился никого испортить так же, как потом я никого не обвинял в своих бедах и провалах. Даже за вашу неслыханную наглость и распущенность я имел больше претензий к себе, чем к вам. Однако вы работали над тем, чтобы и другие тоже ушли из ешивы. И от стыда, что не получили того, что вожделели, вы ищете слова, которые бы меня убили, как отравленные стрелы. Вы из тех обозленных людей, которые, по сути, довольнее всех, потому что в своих ошибках и провалах они обвиняют второго, третьего, четвертого. Все хитрые и испорченные, все обманывают, только они честные, чистые, обманутые и непорочные. Из-за таких, с позволения сказать, праведников мир стал мне тесен, и я побежал назад в ешиву. Теперь я, человек, которому, как вы говорите, всегда сопутствовал успех, вынужден возвратиться к этому миру, к этим людям. Я возвращаюсь в мир, где редко встретишь настоящего друга и человека с чувством ответственности; в мир, где сажают в тюрьму за кражу бублика и никак не наказывают за то, что ближнего бросают умирать с голоду. Я возвращаюсь в мир, кишащий теми, кто обманывает ближних, и еще худшими лгунами, которые обманывают себя самих и уже потом других. Вот в такой мир я вынужден вернуться и научиться быть глухонемым в соответствии с добрым советом Геморы: «Каково ремесло человека в этом мире? Пусть сделается немым!»[212]
Цемах тоже хотел заплакать, но только свел брови, чтобы слезы не выкатились из-под век. Он вынул из внутреннего кармана купюры, полученные им от Славы, и положил их на стол.
— Я оставляю вам двести злотых. От денег, которые вам дал глава наревской ешивы, у вас тоже, наверное, что-то осталось. Этого должно хватить, чтобы устроиться и начать зарабатывать. Если вы окажетесь в стесненных обстоятельствах и напишете мне об этом, я пошлю вам, сколько буду в состоянии.
Мойше Хаят подавленно молчал и даже не поднял голову, чтобы взглянуть на деньги. Но, выходя, Цемах почувствовал, что ему в спину воткнулся, как нож, взгляд его бывшего ученика. Он вошел к себе в комнату с таким измученным видом, что Слава не осмелилась произнести ни слова. Потом он долго сидел с закрытыми глазами, и в его мозгу вертелись слова пророка Ионы, обращавшегося с жалобой к Богу: «Не это ли говорил я, когда еще был на земле моей?»[213]… Когда служанка-сирота забеременела от сынка его деверя Наума, Слава тоже не видела мерзости в том, что ее семья хочет засунуть бедную сироту куда-то в деревню, чтобы она родила там, среди необрезанных, своего ребенка. Точно так же Слава и сейчас не понимает, что нельзя соблазнять и обманывать человека, как она это сделала с логойчанином. Во-первых, Слава скажет, что она не совершила никакого преступления. Во-вторых, виновен логойчанин и он, ее муж, и весь мир, но не она. В-третьих, она скажет, что, если даже она и совершила преступление, это не такое уж преступление, из-за которого надо сильно переживать. И он обязан смолчать по поводу всего этого, чтобы между ними не вспыхнула новая ссора? Так нужна ли такая жизнь?