Алеша сделал попытку пробиться к разуму Мордана.
— Ты имеешь в виду моего отчима? Хансены — выходцы из Дании. Но я-то не Хансен, я Кардовский.
— Немец, перец, колбаса, тухлая капуста!.. — ликующе завел Мордан.
— …слопал в супе волоса и сказал: как вкусно! — от души грохнули мы.
Ссылкой на таинственного Хансена Алеша только напортил себе. Мы понятия не имели, что у него где-то есть отчим, да еще выходец из Дании. Он никогда не бывал в нашем доме. Выходит, Мордан действительно что-то пронюхал.
Мне не забыть затравленного выражения Алешиного лица. Достаточно сильный, чтобы расправиться со всей нашей тщедушной бандой, он испугался нас. Испугался непробиваемой глухоты, безнадежной тупости. И заплакал. Беззвучно, одними глазами. И от стыда за свою слабость, от беспомощности и чувства потери ударил Мордана. Тот привычно накачал воздух в легкие и разразился душераздирающим ревом.
Позже мы спрашивали Алешу, приходил ли управдом Бугров к его деду. Он отмалчивался. Он вообще стал крайне сдержан и молчалив, не участвовал больше в наших «утехах и днях», а направляясь по своим делам, быстро пересекал двор, успевая получить вдогон от Мордана «немца-перца-колбасу». Он не оборачивался.
Мордан торжествовал победу. Редкий случай возвышения в ребячьей компании не за счет силы, а за счет слабости. Хотя теперь он, случалось, поколачивал таких хиляков, как Яша, любитель шведок или безответная Хейли. Он открыл в каждом из нас какой-то изначальный ущерб: Хижняк оказался Хохландией, Хачек — Карапетом, Хейли — чухной белоглазой, Аза — вшивой цыганкой, Алеша — немцем-перцем, Яша — зидой-гнидой, были еще недорезанные буржуи и гнилая «интеллихенция». Один Мордан был без изъяна и щербинки.
Он ничем не интересовался, ни во что не играл, ничего не собирал, не гонял голубей, не держал домашних животных, зато всем мешал. Стоило появиться Азе с очередной ленточкой, он начинал чесаться и орать, что она напустила на него вшей. Девочка с плачем убегала. Яше он настоятельно советовал уехать «в свой Бердич».
— В Бердичев, — благожелательно поправляла Хейли, за что получала тычок, «чухну белоглазую» и распоряжение как можно скорей укатывать в Чухландию.
Мордану не хватало жизненного пространства, он хотел избавиться от посторонних. Кое-какого успеха он в этом достиг. Дворник Валид, которому Мордан каждый день показывал свиное ухо, перестал появляться в нашем дворе, где в скором времени воцарилась мерзость запустения.
Отняв у нас привычные игры, Мордан одарил нас новым развлечением. Теперь мы каждый вечер травили возвращающегося с работы доктора Лисюка, «зиду маленькую», как окрестил его не слишком изобретательный в прозвищах Мордан.
Я прожил долгую жизнь и всего навидался, но никогда не встречал более жалкой и горестной фигуры, чем доктор Лисюк. Наверное, из-за этой жалкости его и преследовали так беспощадно. Порой мне кажется, что травле подвергался не он сам, а то смирение перед жизнью, которое он олицетворял. Человек не может быть таким немощным и обобранным, покорным и безгневным. Впрочем, это не относится к Мордану, тот травил зиду маленькую, ничуть не смущаемый памятью о человеке, врачевавшем его от бесконечных болезней.
Низенький, тощий, со всосанными щеками и подслепыми, словно плачущими глазами, он стоял посреди лужи в старом порыжелом пальтеце с обвисшими плечами, с тяжеленным облезлым портфелем в опущенной руке. На голове у него была на редкость не идущая к его печальному облику капитанка с лакированным козырьком. Бог его знает, где он раздобыл и почему носил лихой головной убор уличной вольницы, может, какой пациент подарил, а ему было совершенно все равно, что носить. Он стоял, медленно переводя воспаленный взгляд с одного мучителя на другого.
— Зида маленькая! — надрываясь, улюлюкали мы. — Зида маленькая!
Все мы были его пациентами, он выстукивал молоточком наши грудные клетки, теплыми пальцами осторожно мял больные животы, нащупывал пухлые железы, заглядывал в обметанное горло, прописывал микстуры, пертусин, аспирин и пирамидон, ставил горчичники. Он тащился к нам ранним утром, украв час у бессонницы, а вечером — после трудного дня в амбулатории, и неизменно приводил к полному выздоровлению.
Он терпеливо смотрел на пляшущих вокруг него, орущих дикарей, силясь понять тайну такой неблагодарности. Они топчутся в луже, набирая воды в калоши, и опять будут простуды и ангины, опять будет он склоняться над маленьким, пышущим жаром телом, чувствуя его муку, как свою собственную.
— Зида маленькая!.. Зида маленькая!..
Да, зида, — что поделаешь, таким уродился. Да, маленький, слабогрудый, сутулый, откуда было набрать стати в полуголодном местечке? И в чем моя вина перед вами, дети? Особенно перед тобой, мой внучек, жалкий дурачок? Сознаешь ли, что ты кричишь это деду, который не надышится тобой, который выпрашивает у пациентов красивые марки, единственная мзда всей частной практики? Ты безотчетный подголосок этого хора, и ты не понимаешь, бедный, глупый мальчик, что и тебя не минет моя ноша. Ты безвинен в своей детской слепоте, да и много ли тут виновных? Но и для них все, что здесь происходит, не испарится бесследно. Они возьмут с собой в жизнь этот гнилой простудный вечер и все остальные вечера, когда издевались над старым, больным, усталым человеком с заслугой бескорыстной службы. От этих детей тянуло гарью грядущих огневщин, и ему было больно.
Вот почему так долго стоял в луже старый врач, вместо того чтобы скрыться в подъезде. Он думал и провидел.
Избавление от Мордана пришло к нам самым неожиданным образом. В один прекрасный — воистину прекрасный — день широко распахнулись запертые с дней революции парадные двери, ведущие на улицу. И нам не нужен стал двор, давно потерявший всякую притягательность. Мы ринулись в широкий мир, где сады, скверы, бульвары и дороги во все концы.
Отныне весь большой двор принадлежал Мордану. Он мог читать, что сбылись его мечты отправить Яшу в Бердич, Хачека страну Карапетию, Азу в табор, Хейли в Чухландию, Алешу к колбасникам и тухлой капусте. Маленького лошадника тоже не стало. Он заболел дифтеритом, и впервые врачебное искусство доктора Лисюка оказалось бессильно. Малыш ускакал на своей шведке в то далекое, откуда не возвращаются.
Но где же твое счастье, Мордан? Занять себя было нечем и угнетать некого. Он томился. Мир за парадными дверями отпугивал, нужен был двор, и только двор, иного жизненного пространства он не хотел.
Однажды, слоняясь в каиновой тоске по опустевшему двору, он обнаружил незнакомое существо, неуклюжее и большеголовое. Незнакомец кого-то мучительно напоминал, но Мордан не мог сообразить кого. Он стал следить за ним и вскоре понял, что пришелец так же пристально, хотя и украдкой, следит за ним. А затем ему почудилось нечто и вовсе несуразное, будто он выслеживает самого себя. Мордан встряхнулся, скинул наваждение и решил: изгнать наглеца. Но возникло непредвиденное затруднение, связавшее ему язык: как к нему обратиться? Тот не был ни зидой-гнидой, ни чухной белоглазой, ни ходей, ни Карапетом, ни Хохландией, ни немцем-перцем, ни чучмеком… Он был вторым Морданом, и не существовало для него клички, которая сразу ставит человека на место.
— Пошел вон! — сказал Мордан Мордану.
— Сам пошел вон! — ответил Мордан Мордану.
Мысль, что под небом места хватит всем, была им чужда. Они стали описывать сужающиеся круги, кровеня белки ненавистью. Они могли бы спастись, будь на кого броситься сообща, но лишь два их косматых сердца бились посреди пустынного двора. И, взвыв от ярости, тоски, страха и безысходности, они сцепились насмерть.
Минувшим летом я приобрел избу в деревне Вербово Калужской области, на берегу знаменитой Угры. «Стояние на Угре» — под таким названием вошла в историю освободительная война Ивана III, положившая конец шестисотлетнему татарскому игу. Странная война, где не сверкнул меч, не пролетело ядро, не прозвенела стрела, а исход ее был куда важнее самых блистательных битв, воспетых летописцами.
На тихих, поросших лозняком берегах быстрой и чистой речки с просвечивающим на мелководье песчаным дном, с утренними и вечерними туманами, русалочьими играми в полнолуние, таинственными криками ночных птиц решился великий спор. Степнякам все тутошнее крепко не нравилось: туманы, русалки, стоны выпи и уханье сов в подступающих к воде лесах, одрожливая студь рассветов, оскудевшая кормами еще в исходе лета глинистая земля, молчаливое, недвижное, непонятное русское войско. Его было много, куда больше чем татар, — почему же оно не нападает, почему не пытается прогнать нерешительных пришельцев? Не веря в победу, давно перегорев духом, татары хотели быть разбитыми, рассеянными, изгнанными, только бы кончилась эта неопределенность, эти дальние, изнурительные, бесцельные походы в холодную, голодную страну, переставшую подчиняться.