Елена краем глаза взглянула на французское издание Ремизова и свежий номер «Посева», с гордостью прикидывая, высшего ли это сорта антисоветчина — или могло быть еще круче? — и думая, как изумится бедная Ривка, если завтра в семь утра придут с обыском.
— Нет, и главное — козлы — телевизоррр даже у него увезли! — злился Крутаков. — Видак укрррали, все видео-кассеты. Обобрррали, коррроче говоррря, как липку. Самое смешное — что гэбульники заявили ему, что его факс — это — «шпионское устррройство западного пррроизводства»! Вот кррретины!
Пока Крутаков рассказывал, как питерского парня возили на допрос в КГБ, вода в ванной стала остывать, и Елена, с обидой, все больше чувствовала себя в ванной как в вывернутой наизнанку лодке — лодке, в которой вода внутри, а не снаружи. Она осторожно, зажав цепочку большим пальцем левой ноги, вытащила пробку — выпустила из лодки немножко воды, потом аккуратно, зажав трубку ухом и передвигая вперед перед собой банную полочку, добралась рукой до горячего крана, выудила из-под воды душ, и тихонько, чтоб не задубеть, его включила.
— А главный прррикол, — продолжал Крутаков, — угадай, какую литеррратуррру они у него изъяли и арррестовали как «клеветническую»? Никогда не догадаешься! Старрринный «Арррхипелаг Гулаг» и журррнал «Грррани»! Даррраагуша, это мне кажется, или у тебя там что-то шипит, как душ?
— Не «как» душ, а именно душ и шипит. Ну у тебя и слух, Крутаков, — резвилась Елена, радуясь, что наконец может похвастаться тем, с каким шиком с ним болтает. — Извини, холодно очень в ванной стало что-то.
— Ты что, со мной, пррринимая ванну ррразговаррриваешь?! — поперхнувшись переспросил Крутаков.
— Ага.
— На-а-ахалка… — выговорил Крутаков. — Ка-а-ароче, выплывай на сушу — и пррриезжай сейчас на Пушку. К четырррем успеешь? Мне с тобой парррой слов перррекинуться надо. Смотррри телефон не утопи.
Солнце было томным припудренным мандарином — и, несмотря на то, что на небе царило это пастельное лицемерие неги, внизу корчились от судорог мороза пешеходы, лопались водопроводные трубы, ломались автомобили, трескали лужи, взрывались бутылки с недопитым можайским молоком.
— Ррресницы у тебя как у снегурррочки, — сказал Крутаков (опять обросший, с небритой мордой) своим обычным издевательски-кокетливым тоном, как только они встретились. Взяв ее за плечи и легонько поворачивая из стороны в сторону, он с наглейшим издевательским любопытством, как какую-то и вправду новогоднюю игрушку, ее рассматривал. — Белые все от дыхания. И пррредлинные! И брррови, увы, тоже… — добавил он, издевательски на нее еще раз зыркнув.
— На себя-то посмотри, — обиделась Елена и вырвалась.
— Каааррроче, Елена Прррекрррасная, прррогулок в связи с морррозом не получится. Поедем на Цветной, к моей подррруге, тут недалеко — я все ррравно к ней успеть заехать должен — она в Питеррр на сэйшэн как ррраз сегодня сматывает, мне перрредать с ней кое-что нужно.
В метро Крутаков вел себя безобразно, дразнился, читал ей нараспев полудетские стишки, рассказывал, как голодал Хармс и заедал голод стихами, спрашивал обо всякой ерунде, говорил, что у нее должна быть маленькая книжечка, как у девиц девятнадцатого века, для записи в нее поклонников — и она все не могла понять, зачем же он ее срочно вызвал, — ни о чем важном не говорил Крутаков и когда вполдыхания перемахнули, выйдя из метро, сахарный Цветной бульвар с околевшими тополями — и только уже когда отошли от бульвара порядком, и начали подыматься в горку — в круто взмывавший на хребет рельефа переулок, Крутаков, оглянувшись, и убедившись, что никто за ними не идет, на отвратительном серьезе занудил вновь про осторожность, про то, что нельзя рисковать ради ерунды, о том, что если уж рисковать — то по-серьезному, о том, что надо говорить, если кто-нибудь когда-нибудь у нее про него спросит, а также про то, что он хотя бы отдает себе отчет в том, что он делает, а она нет, про какую-то диссидентскую организацию, которая мерзко использовала молоденького юношу-школьника как жертвенного агнца, про какие-то мерзкие статьи совкового уголовного кодекса, про то, что Аденауэра в совке, увы, не будет, потому что не будет Нюрнберга — из этого всего Елена ровно половину не понимала, и только судорожно пыталась запомнить незнакомые бельма имен и понятий — чтобы потом осведомиться а что же это все-таки такое.
Чем больше дыхания требовалось на восхождение в причудливо прилаженный к горке переулок, чем более смешно зависал в звеняще-голубом воздухе белоснежный пар изо рта, с чем более смешным свиристом проскальзывали по льду белые кроссовки сердившегося на нее («Ну что ты веррртишься, глазеешь вокррруг — ты слушаешь, вообще, что я тебе говорррю?!») Крутакова, чернющая щетина вокруг губ которого покрывалась нежной глазурью морозца, тем больше Елена чувствовала, как (точно так же как и летом, когда гуляла одна в центре) подпадает под неотразимый веселый гипноз старых обшарпанных домиков, в разгул плясавших по горке и слева и справа — и чем ободраннее, чем трагичнее, чем беззащитнее выглядел дом — тем более щемящим было чувство, что внутри сохранилась какая-то настоящая, старомосковская, дореволюционная жизнь — тем более манили проходные маленькие арки по обе стороны.
— Нам сюда, — открыл внезапно Крутаков перед ней коричневую узкую левую дольку деревянной двери в буро-палевый, со следами черных подтеков по облупившемуся фасаду, старинный пятиэтажный дом слева.
Лифта не оказалось. А витые тонкие чугунные балясины перил (с каким-то вьюном, цветами и листьями), некогда явно белые, а сейчас выглядевшие так, будто в белила густо замешали золы, — резко взвивавшиеся, под карими крутыми деревянными перилами, на заворотах, вверх, — набрасывали на рвано и ярко, сполохами, в полэтажа, освещенной лестнице — и на стенке справа — таких густых фантасмагорических ботанических теней, что когда Крутаков, чуть отстранив ее, легко взбегал вверх по узким ступенькам впереди нее, казалось, что его гигантская гипертрофированная тень торит ей в этих экзотических зарослях дорогу.
Добежав до последнего этажа, Крутаков вдруг неожиданно вытащил из кармана ключ, и отпер большую, двустворчатую, с резными излишествами, тускло-малиновую дверь.
— Юла́! — закричал Крутаков с порога. — Я тут ррребенка с собой пррритащил чаем напоить, ты не пррротив?
В просторную прихожую выскочила худенькая молодая чернявая женщина, с двумя косичками до пупа, завивающимися на концах бараном, и с радужным хиппанским тонким хайратником на лбу, — в руках, вернее даже чуть ли не под мышкой, у нее был завернутый в шерстяную кофту, спелёнатый младенец — молча спавший, с феноменально крошечным лицом новорожденного ежа. Взглянув на них приветливо и без всякого удивления — как на каких-то привычных домочадцев, выходивших на секундочку за хлебом, хозяйка квартиры, явно зависшая в середине каких-то важных домашних розысков, кивнула головой в сторону кухни — а сама рванулась в полутемную большую комнату, весь пол в которой зарос, как в какой-то руинной античности, колоннами из книг, некоторые из которых доходили ей аж до бедра, — на ходу живо взбрасывая левой рукой на стульях густым валом накиданные на спинках одежды.
— Юла́, у тебя во сколько поезд? Тебя надо пррровожать? — поинтересовался Крутаков, уже уютно потягиваясь, со смехом вытирая растаявшую наледь с черной небритой щетины, и расстегивая куртку.
Женщина — выйдя к ним еще раз — молча, болезненно сквасила личико — и снова вынеслась прочь.
Высоченные потолки с пыльной виноградно-абрикосовой лепниной, широкие паркетины — темные, крестообразными дорожками наискосок выложенные, — невообразимый беспорядок в прихожей — и эти колоннады книг на полу в просматривающейся апельсиновым овалом, ночником освещенной комнате, — по которой в ярости рыскала хозяйка — все это как-то сразу отметало всякий смысл гостевой застенчивости — и Елена, медленно, впитывая в себя новый антураж, прошла за Крутаковым на кухню, начинавшуюся как-то прямо напротив прихожей, и уютным прямоугольником вытянутую.
Где-то в глубине квартиры раздался грохот и тихие, женские, матюжки.
Через минуту хозяйка, впрочем, в дверях кухни появилась — счастливая, забыв где-то по дороге ребенка, зато натянув на себя коротенький тулупчик-кацавейку.
— Юля! — сияюще протянула она Елене руку. — Не поверишь! Полдня искала! Все перерыла! — сообщала она (уже Крутакову), на радостях хватаясь сразу за чайник и зажигая со страшным автоматным грохотом электрической зажигалкой оранжевый, круглый, ручной огонь — казавшийся каким-то естественным дополнением, хиппанской фенечкой, к ее оранжевому же джемперу, чуть ниже бедер, напяленному под тулупом поверх черных леггинсов на страшно худых и кривоватых в коленках ногах.