Прохор Петрович хотел сплюнуть и растереть, но воздержался и с усилием прислушался к негромкому разговору за стеной.
— Вы, Капа, шибко зеворотые; отвыкши мы от этого, даже боязно, — говорил Калистрат, как показалось Коровину, слишком уж ласково.
— Испугался, что дезертиром назвала? — сказала девушка. — Так ты дезертир и есть; хоть шепчи, хоть кричи, а факт налицо. В армию не пошел? Не пошел. У секты в подвале скрываешься? Скрываешься. Хороших людей трусишь? Трусишь. Выходит — дезертир, враг военного времени; и не сопи, и глаза не выпяливай. Я тоже дезертирка, но шары не выпучиваю, и не соплю, и не возмущаюсь. Из фэзэо удрала? Удрала. Школьную обмундировку украла? Украла и на барахолку сбагрила. Платье да ремень остались. И теперь без паспорта и без денег, и в секте скрываюсь, и, как ты же, людей боюсь — факт налицо!
— Потишай бы, Капа: ухи рвет…
— Не ухи, а уши. Думаешь, мои не рвет?.. Эй, эй, на мою позицию не лезь, свою копай: не люблю глядеть, когда ребята девчатам разные нисхождения делают!
— Извиняемся…
— Думаешь, мои не рвет?.. На-ка, оскреби мою лопату своей. Спасибо… Ну, теперь вот и я в секте, ну, спасаюсь, шкуру свою спасаю. Ну, сперва даже интересно было, даже страшновато как-то, все за Платонидин подол держалась, а сейчас только смех долит. Все молятся, молятся, молятся, все аки, паки да яки, сестрица да братец. А какая мне сестрица хоть бы та же Платонида? Или Гурий — какой он мне брат?.. Эх, и сволочь же он, наверно, если по его петушиным глазам поглядеть! И еще привирает, что он-де зырян. Тьфу, рыжик!.. Опять ты на мою позицию? И не пяль на меня зенки; не люблю, когда ребята… Уйди, уйди, сама докопаю, капывала. Ну, и дальше чего? А дальше в одно распрекрасное время вечером либо утром накроют нас с тобой, двух дезертиров, и — статью, и факт налицо. Я еще в школе была, когда двух наших таких же субчиков накрыли в Свердловске — и по три года: не дезертирь в военное время и не воруй обмундировки! А третий добровольно вернулся в школу и строгачом отделался. Правда, еще полгода учебы добавили. И все, и теперь уже на станке закручивает. И я решалась вернуться, вот честное слово, решалась, да эта кляча, Платонида, прилипла, въелась, как кислота в чугунину… А теперь уж поздно, теперь пропала я!
В груди Прохора Петровича кипели и негодование и торжество. Как бы то ни было, но эта девчонка крепко сидела в руках Платониды; что ни говори, война помогла общине вновь подняться на ноги, умножиться, хотя бы вот такими Капитолинами. Святая знала, кого брала, знала, на что брала, и уж, конечно, знает, как укротить змееныша. Девчонка пугает Калистрата арестом и судилищем, а сама боится втрое: дезертирка, воровка казенных вещей, скрывается без паспорта — и все это в военное время! — за такие штучки по головке не погладят.
— Если здесь не поймают, все равно пропала, — продолжала Капитолина. — Мать за подворотню не пустит. Она звеньевая в колхозе и теперь уже знает, что я в дезертирах. Паспорт не получишь, хоть как юли; значит, и работа пикнула!
— Да-а, положение, как наше же…
— Ну уж фиг! Твое — могила, верно, а мое… Я теперь опомнилась. Зимой без пальто не могла, а теперь — фиг! Дождусь тепла и, как щука, только хвостом вильну из этой каторги! Вильну — и в город. Воровать начну. Уж если поймают, так осудят за кражу — меньше позора, а потом работу дадут.
Чуть не порвав ворот рубашки, Коровин расстегнул верхние пуговицы. Он трясся от прилива одному ему понятного желания, скрежетнул зубами: не щекотать, нет, истязать! Тотчас ринуться во двор, в погреб, швырнуть Капитолину наземь и топтать сапогами до тех пор, пока ее тело не станет прахом, лоскутом, жижей… Старик вцепился пальцами в край лавочки, ощутил острую боль в кистях рук, вздрогнул и в изнеможении откинулся на стенку погреба. Посидев так некоторое время, он вновь прильнул ухом к стене и затаил дыхание.
— Вы храбрые, Капа, — с одобрением проговорил Калистрат.
— А чего мне бояться? Я теперь все видывала. Нынче ночью видела даже душегубство…
— Потишай бы вы…
— Да оставь ты канючить, потишай да потишай! Пилюля ты, а не мужик! У меня и без твоего потишая глотку перехватывает после этого самого… Видел бы ты, как она дитю…
— Подбросьте-ка топорик…
— На. Я бы ее, гадину, самое так!
— А если они вас?
— Не боюсь: знаю, что за меня пристанешь, — ответила Капитолина, и Коровину почудилось, будто эти слова проговорила совсем маленькая девочка. — Ты думаешь, не видно, что я тебе глянуся? Факт налицо!
— Капа!..
— Теперь ты потише. Зачем топор-то бросил? Подыми. Подыми да унеси в келью. Если кто на меня налетит, так ты с топором. А я, знаешь, чем тебе отплачу?.. Знаешь чем?.. Знаешь?..
— Капа, да мы же… Эх!
Под пригорком на конном дворе взревел трактор. Вскоре он с рыком и дымом выкатился на улицу, волоча за собою вереницу телег. На телегах вздымались груды мешков с семенами и удобрениями, громоздились многолемешный плуг, дисковая сеялка, какие-то слеги и доски, а на самой последней сидели люди. Держась друг за друга, женщины, девушки и молодые парни, смеясь, что-то наперебой кричали шедшим сзади Трофиму Юркову и Минодоре. Так же смеясь, Трофим Фомич помахал Прохору Петровичу шапкой и что было силы крикнул:
— Первая борозда!
Но Прохор Петрович видел среди всех только Минодору. «Вернуть или не вернуть ее, сказать или не сказать?» — мучительно думал он, чувствуя, что в голове путаются мысли при воспоминании об откровении Платониды, о ребенке Агапиты, дерзкой речи Капитолины и топоре Калистрата. Такого душевного смятения старик еще никогда не испытывал.
— Лизута, может, отдохнешь? Посидим? Новости имею!
Внезапно появившись в огороде, Николай Юрков с ходу бросил на траву полевую сумку, отстегнул ремень, положил его туда же и обернулся к жене. Лизавета доделывала грядку под огурцы. Огуречная грядка из бурого навоза и чернозема возвышалась над плоскими грядками зеленеющего картофеля и овощей, точно защитный вал. Молодая женщина воткнула железные вилы в кучу прелой соломы и, причесывая золотистые волосы, подошла к мужу.
— Я думала, ты приедешь к вечеру, — проговорила она; голос ее, низкий и бархатный, как всегда, позванивал. — Не спал? Ел ли? Руку перевязывал?
Николай усмехнулся: ответь-ка сразу на все! Что он не ездил, а ходил пешком, было видно по его пропыленным сапогам; полеводу крупного колхоза полагалась лошадь, но на них пахали пары. Что не спал, было заметно по его лицу — оно осунулось, щеки и округлый подбородок подернулись темной щетинкой, губы запеклись, и только в черноте чуть наискось поставленных глаз сквозила постоянная усмешка. Насчет еды — можно и потерпеть, не маленький; руку, все еще со свищом в ране, перевязал в медпункте хуторской бригады.
— А я думал, не застану тебя, — сказал он, как всегда с удовольствием прислушиваясь к позванивающему голосу жены. — Что сегодня, прогуливаешь?
— Не бывало! — весело возразила она, садясь напротив мужа. — Просто отпросилась огурцы посадить; и так опоздала, боюсь — взойдут ли. Вот солнышко чуток повыше подымется и побегу в бригаду.
Она обернулась, поглядела на солнце, и на ее немножко горбатом носу ярче заблестели капельки пота.
— Новость хочешь? — спросил Николай.
— Из газеты?..
— Вроде, но из чьей? — усмехаясь, Николай вынул из сумки листок прочного пергамента, похрустывая, развернул его и подал жене. — Читай.
Покусывая стебелек, Лизавета оглядела бумагу сверху донизу. Жирные фиолетовые чернила отливали позолотой, и листок сразу привлекал внимание. Он был аккуратно испещрен двумя письменами: печатными буквами на русском языке и славянской вязью на древнецерковном. Сверху чернел иезуитский крест. В правом верхнем углу стоял девиз:
«Господи Иисусе Христе, сыне божий, помилуй нас!».
Ниже слово к слову, строка к строке следовал текст:
«Братия и сестры во Христе! Аз есмь апостол и провозвеститель Иеремия и ныне реку вам: близок час второго пришествия Учителя и Господа моего. Велию милостию Пренепорочного Бога зову вас — покайтеся и спаситесь. Кусом единым питайтесь, хладною водою пейте, поститесь, дондеже не явлюся вам. Отриньте прочь яко скверну все заботы ваши, все труды ваши, молитесь. Троежды плюньте на домы ваши, на скоты ваши, на пашни и нивы ваши, яко на падаль смрадну, празднуйте и молитесь».
Дальше листок призывал колхозников не подчиняться советским начальникам, своим председателям колхозов и бригадирам, не подпускать близ дворов и домов коммунистов и комсомольцев и гнать их из сел и деревень «вервием и дрекольем». Заканчивался листок жирным шрифтом:
«Возденьте одежды светлы, чисты, коленями станьте перед Христом на востоке и молитесь, дондеже не вострубит рог Архангелов и глас Спасителя не призовет вас на суд праведный и нелицемерный. Велю вам послание мое шестью переписати и шестью же вручати братиям и сестрам и ближним вашим. Аминь!»