Вздрагивая от долгого сидения в воде, Николай вылез на берег. «Но почему именно в доме Минодоры? — думал он, одеваясь. — Верно, был за ней грешок со скрытниками, не выселили ее тогда как пострадавшую от белых. Но зачем ей надо связываться с этой сектой? Что ей за польза? Сама в колхозе, дома работают старик и дурочка, живут хорошо, одевается, как невеста. Ну совершенно не понятно, и верится, и не верится. Точно, ни в бога, ни в черта она не верит. До войны состояла в союзе безбожников, сам я принимал от нее членские взносы. Никакая она не сектантка, нет!.. Здесь, наверно, просто старые подозрения, зряшная болтовня. Лиза с папкой пересолили, а я поддался на ложный слух. Может быть, опять у кого-нибудь на хуторах?.. На хуторах — да… Леший их знает, ничего не поймешь !»
Подойдя к Лизавете, он, однако, предупредил:
— Знаешь, Лизута, ты помолчи-ка на собрании про Минодору. Оклеветать человека легко, а обелить…
— А я, Коля, по-другому думаю, — тихо, но решительно перебила Лизавета. — Гляжу на Минодорины палаты и думаю про ту странницу, которую папаша подвез; уж не повесилась ли она в этих палатах, как та красноармейка? Вот так и кажется мне, что там — смерть!..
…Но Агапита осталась жива.
Поправлялась она медленно. Бывало, дома ее лечил плохой ли, хороший ли, но фельдшер. Здесь же, кроме снадобий, изготовленных Платонидой и приносимых Неонилой, больная не видела никакого лечения. Всем существом своим страшась проповедницы, она не пила ее зелья и выливала подозрительную жидкость в крысиные норы в углах своей кельи. Болея у себя дома, она могла даже посидеть возле открытого окна или выйти на крылечко — Павел иногда выводил ее из избы и усаживал на подушку. Здесь же одностворчатое оконце, помещающееся под самым потолком, выходит под крыльцо хозяйского дома; света в нем почти никогда не бывает, и открывается оно только с благословения самой странноприимицы. Свежим воздухом Агапита подышала всего два раза: вскоре после родов и сегодняшней ночью. В этом ей помогла Неонила. Когда все уснули, старуха вывела свою постоянную спутницу в курятник и с полчаса караулила, чтобы кто-нибудь не обнаружил их самовольной прогулки. Но как только сквозь щели курятника Агапита увидела небо и звезды, так снова ее душу наполнили тоска по воле и щемящая жалость к самой себе.
В ту ночь она не смогла заснуть.
Вернувшись в душную келью, Агапита почувствовала чрезмерное утомление и, даже не помолившись, легла на жесткий топчан. Под полом, визжа, возились крысы. По низкому потолку ползали мутные блики от теплившейся в углу лампадки. В еле заметную щель над дверцей проникал тусклый луч коридорного светильника. От рубашки на груди пахло молоком — сменить белье роженица могла, по канонам общины, лишь через десять недель. Женщине вспомнился ребенок. Кто он был, девочка или мальчик? Правду ли сказала Платонида, что он родился мертвеньким? Тогда неужели Агапите померещился громкий вскрик новорожденного? А если нет, то куда и кому подкинула младенца эта злобная уродица? Неонила обещала дознаться и сказать. Чей он был, кто его отец? Брат ли Агафангел, гнусавый прыщавый и мокрогубый верзила, или же брат Мафусаил, высоченный красавец, откровенно мечтающий об Америке? В ту кошмарную ночь оба эти странника были в закамской обители, с позволения тамошнего странноприимца пили самогон в молельне, спорили о войне, а когда Агапита уснула, один из них вошел в ее келью, погасил лампаду, в борьбе переломил женщине палец (теперь Агапита крестилась нечестивым двуперстием) и насильно стал отцом ее ребенка. Но младенец, конечно, жив. Агапите почудилось, будто дитя лежит рядом с нею на топчане — вот оно шевельнуло сначала ножкой, потом ручкой, вот затеребило рубашку на ее груди… Она вздрогнула — и что-то тяжелое и мягкое шлепнулось на пол: «Крыса!..»
Агапита села, прислушалась. Из молельни доносилось пение. Невнятное и унылое, в этом глухом подвале оно, как рыдание, резало слух, точно мокрый червь, вползало в душу. Женщину передернуло, и, быть может, для того, чтобы подавить в себе это омерзительное ощущение, она прошептала:
— Служат зорнюю, поют концевой тропарь утренницы, сейчас кончат… Господи, я не виновата, что не молюсь.
Но ее никто и не винил. Сама проповедница запретила ей посещать как вечерние, так и утренние зорницы и даже показываться из кельи в течение десяти недель. Это был срок очищения роженицы по канону затворничества — священная кара ее за великий грех прелюбодеяния.
Зорняя служба окончилась, певучие голоса замолкли. Давно не видавшая людей (затворница даже не знала всех странников здешней обители), Агапита не выдержала. Она придвинула топчан к дверце кельи, осторожно взобралась на него и, заслонясь ладонью от луча коридорного светильника, выглянула в щель.
Первым из молельни к лестнице вразвалку прошагал упитанный старик в красной рубахе с белыми горошинами, и Агапита вспомнила его — это шел сам странноприимец. Вслед за ним, похлопывая ладонями по бедрам, с громким шепотом: «Прошка, куд-кудах, дай сахару, и я тайну знаю!» — пробежала худая как скелет беловолосая девушка. Со стороны молельни послышались знакомые шаги: потопывая, как коза, в соседнюю келью прошла Неонила, но тотчас вышла и, мелькнув своим белым клетчатым платком, хлопнула дверью на лестнице. «Пошла за трапезой для обители, — догадалась Агапита. — Сегодня она сестра-трапезница. Попрошу корочку хлеба, авось, сжалится надо мной». Не успела Агапита занести руку, чтобы обтереть вмиг повлажневшие губы, как против ее кельи остановились двое мужчин. Прежде она различала этих людей только по голосам и по походке, теперь же увидела их лица. Почти касаясь потолка черными взлохмаченными волосами (Агапита заметила в них белые пушинки) и настороженно косясь в сторону молельни, один тихо сказал второму, видимо продолжая разговор:
— А мы покудов ничего, стоим. Только голову чуток ладаном обносит, видно, не свычны.
— Привычком, слушайте, другой натура, — так же тихо и как будто заискивая перед первым отозвался другой, по-петушиному снизу вверх смотря на собеседника.
Вывернутые веки его были чрезмерно толсты и казались подкрашенными суриком, отчего круглые глаза поблескивали красно-коричневым оттенком. Мелкие черты лица, оранжевый, видимо, очень жесткий хохолок над нависшим лбом, лоскуток оранжевой бороденки, длинная жилистая шея и весь его какой-то уж очень потрепанный вид делали этого человека похожим на петуха, только что вырвавшегося из потасовки. Непрестанно оправляя на себе кургузый выцветший пиджак и неподпоясанную вылинявшую красную рубаху, он с тем же заискиванием продолжал:
— Нашто стоять, лешак?.. Я — зырянин, ты — русак, пришли молиться, и оба давай стоять то ногами, то коленком; и смек долит: нашто стоим?!. Сиди да сиди, пой да пой, не верно ли? Бог-от сидит — ты сиди, поп-от поет — ты пой, чего не верно-то?.. Вот люди есть, слушайте, баптисты люди, о-о, вот люди, лешак! Сидит по скамейки, книжка — так, и поет да поет!..
Не в лад с суетливыми жестами слова он выговаривал медленно, старательно помогая себе уродливой мимикой.
— Брат Гурий, — раздался сердитый голос Платониды, — ты сызнова разглаголился тут про своих хлыстов, про еретиков?!.
— Никакой клыстов, слушайте, только тиконько беседовам оба братом Калистратом.
— Слышу, про баптистов толмачишь и, как в воду зрю, допляшешься ты здесь со своими хлыстами, дай бог явиться брату Конону!
Гурий сделал вид, что он смущен, и отвернулся, но Агапита подметила, как при имени пресвитера общины ехидная ухмылка еще больше исказила его злобное, разбойничье лицо.
— Во многой мудрости много печали, речет Екклесиаст в стихе восемнадцатом, главою первой, — продолжала Платонида, точно стараясь растопить своим огненным взглядом вмиг застывшее лицо Гурия. — А твои хлысты мудрствуют лукаво, в мирской скверне погрязши!
Стуча костылем, она подошла к келье Агапиты и помолитствовалась. Застигнутая врасплох затворница ответила наспех, но Платонида, что-то еще говорившая Гурию, вошла тоже не сразу, и это спасло Агапиту. Старуха кинула взгляд на лампаду перед распятием, потом на неразобранную постель и, удовлетворенная осмотром, спросила:
— Вознесла ли зорнюю, раба?
— Вознесла, сестрица, — солгала Агапита едва ли не впервые в жизни и к своему удивлению не почувствовала краски на лице. Будто проверяя, не накажет ли ее бог за явную ложь, добавила: — Всю ночь молилась…
— Спасет Христос, — милостиво отозвалась Платонида.
Агапита подавила невольную усмешку. «Вот тебе и провидица», — подумала она о старухе, а та уже напутствовала:
— Ныне великий день твой, раба Агапита, кончился греховный затвор. На завтрашней утреннице восприму от тебя триединую молитву очищения, а сейчас благословляю на святое послушание вровне с сестринством. Христос труды любит. После трапезы принесут тебе одеяло стежить для матери-странноприимицы, так постарайся со тщанием и верою.