— Эта табличка, которую ты нашел под моей кроватью — я никогда ее не видел, не знал о ее существовании.
— Теперь это уже не важно.
— Не важно? — Он смотрит на море. Закатное солнце медленно погружается в воду. — Да, наверно, уже не важно.
— Ты разбил отцовское сердце, — говорю я.
Наконец он меня услышал. Крисп резко оборачивается. Лицо его искажено гневом.
— Я ничего не сделал. Ничего. Если мой отец желает слушать их ложь, а не собственного сына, что ж, пусть он разбивает себе сердце.
Я пытаюсь погасить его вспышку.
— Их ложь? Чью ложь?
— А разве ты сам не догадываешься? — Рядом с нами на берегу валяется пустой панцирь краба, начисто выклеванный чайками. Крисп в сердцах поддает его ногой. — Кто оклеветал меня? Кому это выгодно? Стоит меня убрать, как дети Фаусты наследуют империю…
— Логично…
Крисп с силой наступает на панцирь краба, давя его на мелкие осколки.
— Неужели я единственный, кто видит истину, которая сама смотрит ему в лицо? Неужели ты не видишь ее? Или тебе все равно?
Я пожимаю плечами.
— Кто скажет, что такое истина?
Крисп отходит прочь от меня, к самой кромке воды. Волны лениво лижут ему пальцы.
— Я любил его, — произносит он, обращаясь к морю. — Наверно, ни один сын так не любил своего отца, как любил его я. Я был готов умереть за него, — он умолкает, чтобы умерить дыхание. — И вот теперь, похоже, так и будет.
Я развязываю шнурок на кожаном мешочке и вынимаю флакон.
— Твой отец просил передать тебе вот это.
Когда Константин вручал мне мешочек, в глазах его стояли слезы. И вот теперь они стоят и в моих глазах. Прошу тебя, про себя умоляю я Криспа, не заставляй меня действовать силой.
Но это его жизнь. Он смотрит на флакон, не желая даже прикасаться к нему.
— На заставляй меня это делать, Гай.
— Ты думаешь, что сумеешь бежать? Что тебя никто не узнает? Твои статуи стоят на форумах по всей империи, от Йорка до Александрии. Не пройдет и недели, как тебя схватят.
Я делаю шаг ему навстречу, вкладываю ему в ладонь флакон и сжимаю его пальцы. Словно жених, который хочет, чтобы возлюбленная приняла от него знак любви.
Крисп пытается отстраниться от меня, но я не разжимаю пальцев. Я привез лишь один флакон.
— Это достойная смерть. — Ложь оставляет у меня во рту горький привкус. Мы оба знаем, что это не так. Куда достойнее вскрыть себе вены, если ты, защищая страну, проиграл последнюю, решающую битву с врагом. Но выпить аконит на пустом берегу, лишь потому, что так удобней твоим убийцам — что в этом достойного?
— Если я убью себя, то тем самым согрешу против Бога, — говорит Крисп.
— Это решать самому Богу.
Но Крисп не согласен со мной. Он поворачивается ко мне лицом. Оно похоже на маску — маску усталости и отчаяния.
— Ты мой старый друг, Гай. Неужели ты хочешь отнять у меня мое последнее утешение?
— Я не могу…
— Я не хочу умереть, как тот, на ком лежит вина, — умоляет он. — Оставь мне хотя бы мою невиновность. Это все, что у меня осталось.
Я качаю головой, но это его не убеждает.
— Как по-твоему, почему отец прислал именно тебя, а не какого-нибудь головореза-легионера? Потому что знал, что ты поступишь правильно.
Потому что он знал, как это будет нелегко, мысленно возражаю я. Потому что ему не хочется страдать в одиночку. Потому что он хочет, чтобы кто-то мучился так же, как и он, чтобы взял на себя часть его вины.
Крисп резким движением вырывает руку. Я никак этого не ожидал и прежде чем успеваю как-то отреагировать, он уже отпрыгнул от меня и занес руку, чтобы швырнуть пузырек с ядом в море.
Я не двигаюсь.
— Если ты вынуждаешь меня сделать это, то ты не лучше своего отца.
— А если ты вынуждаешь меня? Кто ты после этого?
Мы несколько мгновений стоим друг против друга, разделенные лишь светом заходящего солнца. Я смотрю на Криспа и вижу его отца, каким тот был двадцать лет назад — взъерошенные волосы, красивое лицо, горящие жизнью глаза.
Крисп протягивает мне руку с флаконом.
— Решай сам.
Я беру у него флакон и в следующий миг, объятый внезапным приступом ярости, швыряю его о камни. Стекло с оглушительным звоном разбивается. Аконит вытекает, просачивается между камнями.
— Спасибо.
Мне больно видеть благодарность на его лице. Я запускаю под тунику руку и извлекаю пристегнутый к подкладке кинжал. Крисп усмехается, негромко и печально.
— Гай Валерий, ты всегда готов ко всему.
Я не осмеливаюсь посмотреть ему в глаза.
— Повернись, — приказываю я.
Крисп подчиняется. Теперь он стоит лицом к западу, глядя в глаза заходящему солнцу. Последние лучи освещают ему лицо, как будто его переход в иной мир уже начался. На какой-то миг весь морской берег как будто озаряется пламенем. Каждая пора в моем теле открыта этому миру, каждый звук, каждый запах кажутся в тысячу раз громче и сильнее обычного. Плеск рыб в воде, петух, прокукарекавший где-то на далеком поле, теплый запах сосны. Так бывает, когда ты влюблен.
Острие кинжала пронзает ему спину и впивается в сердце. Горизонт поглотил солнце. Мир из огненного становится серым. Не издав даже стона, Крисп падает на берег. Волны перекатывают камешки и швыряют их на мертвое тело. Морская пена стекает назад, словно потоки слез.
Вилла Ахирон, окрестности Никомедии,
май 337 года
По моим щекам текут слезы. Память о тех мгновениях я носил в глубине моего сердца более десяти лет. Я как будто навсегда остался на том берегу. Пустые постаменты, обезображенные лица памятников, стертые надписи — все они кричали о моей вине. Сколько раз я упрекал себя за то, что в тот день не вытащил кинжал из мертвого тела и не пронзил им себя, не слизал с камней разлитый яд — его бы наверняка хватило, чтобы лишить меня жизни.
Последнее желание Криспа исполнено: он умер незапятнанным. Константин, несмотря на тяжесть бремени, которое легло на его плечи, не нашел в себе смелости взглянуть правде в глаза. Более того, все последующие десять лет он только и делал, что пытался стереть любую память о некогда принятом им решении, переложив груз ответственности за содеянное на меня.
Наверно, именно поэтому он и желает меня сейчас видеть.
Я поднимаюсь со скамьи. Старые суставы тотчас же напоминают о себе болью — я слишком много времени провел в седле. Тем не менее я ковыляю к бронзовой двери.
— Я могу его видеть?
Страж у двери даже не пошевелился.
— У меня нет приказа.
— Он пожелал видеть меня. Он вызвал меня из Константинополя, — произношу я, и мой голос полон отчаяния. Я не знаю, сколько мне еще осталось жить.
С той стороны двери доносится шум. Внезапно она распахивается, и из нее появляется толпа священников. В середине толпы — фигура в золотом одеянии. На какой-то миг мне кажется, что это Константин.
Но нет. Это Евсевий. Какие бы трагедии ни разыгрывались под крышей этого дома, его они не коснулись. Голова его триумфально вскинута, толстые щеки растянуты в самодовольной улыбке. Он высокомерным взглядом обводит вестибюль и… замечает меня.
— Гай Валерий Максим! Какое совпадение! Август как раз желает тебя видеть, — он подталкивает меня к двери. — Только побыстрее. Времени у нас в обрез.
Помещение по ту сторону дверей огромно: обеденный зал, из которого вынесли все ложа, кроме одного. Мне непонятно, зачем его положили здесь. Задрапированное белыми простынями, ложе одиноко стоит посередине зала — словно остров, парящий посреди бесконечного океана. Константин лежит на спине. Веки опущены, рот приоткрыт. В лице ни кровинки, оно бледное, с желтоватым оттенком. Это все, что осталось от некогда цветущей наружности. Кроме ложа в комнате только золотой таз с водой на деревянной подставке. Я делаю шаг к кровати, и вода в тазу слегка подрагивает.
Сердце готово выскочить наружу. Неужели я опоздал?
— Август! — зову я. — Константин. Это Гай.
Веки на бледном лице дрогнули.
— Я велел послать за тобой. Я считал часы.
— Меня не хотели пускать к тебе.
Мои слова заставляют его пошевелиться. Он даже пытается приподняться, но руки так слабы, что больше его не держат.
— Неужели мое слово больше ничего не значит? В моем собственном доме?
— Почему тебя оставили одного?
— Чтобы я мог приготовиться. Евсевий должен меня крестить.
Он видит выражение моего лица — нечто среднее между отвращением и болью.
— Пора, Гай. Я и так тянул слишком долго. Я потратил всю свою жизнь на то, чтобы объединить империю, быть правителем всего моего народа, независимо от того, каким богам они поклоняются. Я никогда не проповедовал им. И тебе тоже.
Он меня не понял. Мне нет никакого дела до хитросплетений христианской догмы, даже если она утешит его на пути в мир иной. Мне неприятно, что здесь, на смертном одре, Евсевий имеет над ним власть.