— Что ты имеешь в виду? — спрашивает Микаэла, бросая на меня неуверенный взгляд.
— Маму, например, — отвечаю я. — Я много думала о нашем детстве. Что мы жили совершенно по-разному.
Микаэла берет графин, стоящий на столике у дивана, наливает воды в пластиковый стаканчик. Отпив глоток, снова смотрит на меня.
— Мне хотелось бы, чтобы мы снова стали такими, как когда-то, — продолжаю я. — Когда мы были заодно против всего мира. Как все было до того, как рухнуло.
— Теперь мы уже не можем это изменить, — говорит она. — Не так ли? Поэтому я так обрадовалась тому, что ты хочешь встретиться со мной после того, как столько лет не желала обо мне знать.
— Что ты хочешь сказать? — удивляюсь я. — Ты уже второй раз это повторяешь.
— Я же писала тебе, — Микаэла морщит лоб. — Но все письма вернулись невскрытые.
Никаких писем от нее я не получала. Впрочем, это не первый случай, когда охранники допустили небрежность или просто забыли раздать почту. Таких историй я много слышала от других, кто пострадал подобным образом. Так легко можно наказать заключенного за плохое поведение или просто подгадить тому, кого они не любят.
Если бы я умерла, мы с сестрой никогда бы это не выяснили. Голос почти изменяет мне, когда я говорю, что никогда не желала прерывать с ней общения — никогда в жизни. И я должна была бы догадаться, что она испытывает те же чувства.
Больше мы не говорим о маме, а о папе Микаэла рассказывает только то, что у него случаются иногда хорошие дни, но довольно редко. После этого мы говорим о всяких пустяках.
Перед тем как уйти, Микаэла обещает, что придет снова. После ее ухода я сижу одна в комнате для посещений, совершенно измотанная от необходимости пробираться на ощупь среди предательских мелей и скал, скрывающихся под спокойной гладью. Воздух отяжелел от невысказанных и не получивших ответа вопросов, которые носит в себе моя сестра. Мы обе избегали упоминать, почему наша встреча происходит в самом суровом женском исправительном учреждении страны, боясь мучительного разговора о Симоне — о том, виновата ли я в смерти мужа. Обо всем, что произошло в ту ночь, и о том, что я делала после его смерти — из-за чего и производила впечатление виновной.
Я отчетливо вижу их перед собой. Красные полосы, танцующие в воде, словно туман.
Я терла ткань платья под ледяной струей в раковине в гостевом домике, выжимала и снова терла, прополаскивала, но кровь все не кончалась. Она проступала вновь и вновь, и в конце концов у меня стали отниматься руки.
Запах крови заполнил собой все, я склонилась над унитазом, и меня вырвало. Бросив платье в душ, я прополоскала рот водой с зубной пастой. Сняла с себя нижнее белье и продолжала оттирать руки от засохших пятен, терла ладони, пальцы и локти, и в этот момент снаружи раздался чужой голос.
— Выходи! Руки над головой!
Сердце отчаянно забилось, в голове зашумело, словно рядом находился оглушительный водопад. Я не успела все отмыть. Не успела отстирать платье, а на руках у меня еще оставались следы крови. Я принялась искать нижнее белье, когда голос снова крикнул:
— Выходи медленно, руки над головой!
Я накинула халат, висевший на крючке, и вышла из ванной. Потом открыла входную дверь, подняла руки над головой и медленно отправилась навстречу ослепительному солнцу.
* * *
— Вы часто отвечаете, что не знаете или не помните, — говорит прокурор, когда на второй день процесса настает моя очередь отвечать на вопросы. — Тогда почему вы так стремились смыть с себя кровь, отстирать платье?
Все сидящие в зале видели фото моего окровавленного платья, которое нашли скомканным в душе. Я отвечаю, что делала это, не думая. Иначе платье было бы испорчено.
— А вы не подумали, как это может быть воспринято? — прокурор смотрит на меня с недоверием и чуть заметно улыбается. — Если что-то произошло и хочется это скрыть, то первым делом надо поступить именно так. Вы этого не понимали? Или игнорировали?
— Я не пыталась ничего скрыть, — отвечаю я. — Я просто хотела отмыть пятна.
— Но на допросе от четвертого октября, на странице четыреста восемьдесят семь, вы говорите следующее: «Я стирала платье, потому что меня охватила паника. Я была не в себе».
После слов прокурора повисает пауза, потому что я не могу заставить себя отвечать. В голове звенящая пустота, не получается выдавить из себя ни слова. Один из многочисленных допросов — помню выражение лица инспектора, но ни слова из того, что говорил он и отвечала я. Гудит проектор, или это лампы дневного света? Кто-то из слушателей шуршит курткой, другой кашляет, женщина что-то шепчет на ухо соседу. Лукас Франке наклоняется ко мне и бормочет, чтобы я ответила.
Прокурор продолжает:
— Но сегодня вы утверждаете, что хотели постирать платье, потому что оно запачкалось. Так что же из этого правда? Вы хотели спасти платье или же в панике кинулись уничтожать улики?
Я не отвечаю.
— В том, что касается крови, — вам не кажется странным, что вы не проснулись? — прокурор склоняет голову набок. — Вы утверждаете, что кто-то вошел в комнату и перерезал горло вашему мужу, забрызгав кровью ваше платье и вас целиком, но вы продолжали спать?
— Я выпила.
Не в таких количествах, чтобы потерять сознание, мы видели результаты анализов крови.
Прокурор делает театральную паузу.
— Должно быть какое-то объяснение тому, что вас обнаружили в гостевом домике рядом с убитым мужем.
— У меня нет никакого объяснения, — отвечаю я.
— Между тем его кровь нашли на вашем платье, на ваших руках, на пальцах. На ноже только ваши отпечатки, никаких других.
Вопреки совету, который дал Лукас Франке, я выдаю свою фрустрацию, повышая голос.
— Это не я.
— Там не было никого, кроме вас, Линда, — произносит прокурор нежным елейным голосом, от которого у меня мурашки бегут по коже. — Однако вы утверждаете, что невиновны. Как вы это объясните?
— Не знаю, — тихо отвечаю я.
— Линда Андерссон не знает, — констатирует прокурор нейтральным тоном. В зале раздается нарастающий гул голосов.
* * *
Версия прокурора, почему я отстирывала платье и отмывала себя, звучала чудовищно. Она произнесла это как констатацию факта, словно это была очевидная попытка скрыть, что нож держала в руках я.
Мое объяснение — что на Симона напали сзади, от чего его кровь пролилась на меня, спящую в кровати, звучало, по всей видимости, более невероятно, чем то, что я убийца. Но они не знали, кто я. Они не желали слушать, что я на такое не способна.
Так все и продолжалось, пока заслушивалось одно свидетельское показание за другим. Знакомые и друзья истолковывали и анализировали, выворачивая наизнанку мои слова, чтобы показать — я совсем не такая, какой хочу казаться. Теперь они вспоминали события и разговоры совсем иначе, чем помнила я, меня выставляли хладнокровной и жестокой. Это было все равно что смотреть в калейдоскоп, где одни и те же фрагменты создают новые узоры по мере того, как его вращают. Отдельные осколки были правдивы, но общая картина получалась совершенно извращенная. И я не могла их остановить. Не могла спросить, чего они добиваются, зачем придумывают все это. Почему лгут. Может быть, из зависти ко всему, что у меня было — чтобы я не думала, будто что-то из себя представляю. Или же они хотели выжать максимум из тех минут, когда к ним было приковано всеобщее внимание, и дать ответ на загадку Линды Андерссон.
Знай я тогда, что мои слова только усугубляют ситуацию, не пыталась бы ничего объяснить.
Меня снова охватывает парализующее чувство, когда я вспоминаю все это — все мои попытки удержаться наплаву неизбежно приводили к тому, что я уходила на дно. Никто мне не верил, это было очевидно. Ни публика, ни обвинение, ни даже мой собственный адвокат. И уж точно мне не поверили родители Симона.
Сперва я потеряла мужа, потом просидела более пяти месяцев в одиночестве в следственном изоляторе, перед тем как предстать перед судом — прошло целых девять месяцев, прежде чем меня осудили.