«Лишь бы не заснуть», думал Ирмэ.
Он не спал, и глаза у него были открыты. Он ясно видел лунный свет на полу, рогожи, веревки. Не во сне видел — наяву. И наяву же видел старика-богомольца, которого он вчера встретил на дороге. Старик сидел на берегу реки, — а река-то была мелководная, узкая, — «неужто Мерея?» — дивился Ирмэ. Старик закинул в воду удочку, поплавок качался наверху, а рыба не шла. И старик сердился. «А все они, лавочники! — ворчал он. — Дерут с живого и с мертвого, — рыбка-то и не идет. Не дура, понимает». «Не смей их трогать! — На берегу вдруг появился Кривозуб. — Не смей их трогать! — кричал он, — они божьи». «Все мы божьи, — лениво сказал беженец в поддевке, — а, между прочим, немец нас бьет». «Так те и надо!» прокричала с дерева ворона. «Шалишь, брат, — прошумел ветер, — ш-шалишь». Ирмэ уснул.
Не вовремя уснул он, Ирмэ. Только он уснул, как месяц стал бледнеть, меркнуть, звезды — гаснуть одна за другой, и по небу поползли тонкие полосы зари. Если бы он не спал, он бы понял, Ирмэ, что наступает утро, что дольше торчать тут нечего, что уйти надо, пока не поздно. К тетке, — к дядьке, к чорту на рога.
Но Ирмэ спал. Ирмэ спал и видел чудный городок — Горы. Никогда не думал он, что Горы — они такие. Всего, во всех Горах, четыре дома. Каждый стоит особо, на искусственно насыпанном валу. И у каждого дома — пес. Псы по-человечьи лущат семечки и по-человечески переговариваются.
— Ох, — вздыхает, зевая, один. — Завтра — пятница. Надо заварить тесто на халу, а дрожжей-то нету, не достать.
— А ты — керосином, — советует второй.
— Разве годится? — удивляется третий.
— Все годится, кроме ситца, — скороговоркой лопочет четвертый, чем-то похожий на Зелика-брадобрея.
Первый обиделся.
— Брешешь ты! — сказал он.
— Ей-богу, не вру! — сказал второй.
— Нет, врешь!
— Нет, не вру!
— Нет, врешь!
— Тихо, — сказал третий, — кто-то идет.
Это идет он, Ирмэ. За спиной у него — котомка, в руке — посох.
— Где тут живет тетя? — спрашивает он.
— Во рву за канавой, — недружелюбно отвечает первый пес и глядит на Ирмэ голодными глазами и заходит справа. «Сейчас хватит!» думает Ирмэ и, чтоб оттянуть время, говорит дальше:
— Которая с краю?
— Чего не знаю, того не знаю, — скороговоркой лопочет четвертый и заходит слева. «Окружают!» думает Ирмэ и, весь дрожа от страха, кричит:
— Ее зовут Хаше-Перл!
Но уж первый пес раскрыл пасть величиной в тарелку, а четвертый, похожий на Зелика-брадобрея, прицелился, изловчился и — хвать за ногу.
— Ай! — кричит Ирмэ. Он беспокойно ерзает, дрыгает ногой, но не просыпается. Зря! Если бы он сейчас проснулся, он бы увидел Авдотью, прислугу Рашалла, толстую курносую девку: она вышла из дому и чего-то полезла на склад. Он бы увидел, как стремительно Авдотья вдруг кинулась в дом и какая тут беготня, сумятица поднялась в доме. Увидел бы это Ирмэ и, быть может, успел бы еще во-время схорониться, уйти. Кто знает? Но Ирмэ спал и видел сны.
И вдруг проснулся. Его разбудили чьи-то тяжелые шаги на лестнице и чей-то сиплый голос: «Да где он?» Еще не открывая глаз, Ирмэ понял: бежать! Но когда открыл — увидел: поздно! На склад поднимались Кривозуб, Белоконь, Семен и Моня. Моня был без шапки, в ночной рубашке, босой.
— Да где он? — сказал Кривозуб, оглядывая склад.
Моня протянул руку и показал на Ирмэ:
— Вот!
Часть третья
Война продолжается
Ирмэ вздрогнул и открыл глаза. Фу ты! Уснул! А сказано было — сидеть тихо, винтовку из рук не выпускать и ждать приказа. По приказу — тронуться.
— Плохой ты боец, рыжий, — поворчал он. — Больно сонлив. Баба!
Он зевнул, открыв рот широко, как дверь. Конечно, оно бы невредно всхрапнуть. Время такое. Полночь. Глушь. Голову так и клонит вниз, а нельзя. Сказано — де спать. Ждать.
«Подождем, — подумал Ирмэ, — не под дождем».
Верно, дождя не было. Но было холодно и сыро. В ложбине, где засел отряд, вода стояла по щиколотку. Была осень. Дожди выпадали обильные и частые. А солнце грело слабо, и земля не высыхала. Ирмэ, чтоб согреться, замахал руками, ногами затопал. Да что толку? — Куртка, сапоги, подсумок на боку — все мокрое, холодное, тяжелое, как топор. Скинуть бы это все да на печь, да растянуться, да… Ирмэ только рукой махнул.
— Что об этом думать? Зря же!
Чья-то рука нащупала Ирмэ, потянула его за рукав, и чей-то голос тихо сказал:
— Эй, коваль!
Ирмэ узнал голос — Игнат из Глубокого, щуплый мужик, косоглазый и хромой. Охромел он три года назад, в шестнадцатом, на германском фронте.
Ирмэ узнал голос и усмехнулся: «Махру поклянчит».
— Что? — сказал он.
— Покурить бы, а? — вопросительно и робко протянул Игнат.
— Можно, — сказал Ирмэ. — Садись.
Игнат неловко — не сел — шлепнулся рядом с Ирмэ.
— Мне, коваль, знаешь как, — сказал он, скручивая толстую, в палец цыгарку, — мне хлеба не давай, а покурить дай. Не могу — сосет.
— Ладно, — сказал Ирмэ. — Небось, хлеба, как из дому уходил, так напихал полну торбу, а табаку — так забыл.
— Не, — Игнат сердито засопел, — и табак взял. Цельный карман. Раскурили ребята. «Дай, Игнат, закурить. Дай, Игнат, покурить.» Раскурили, гады, в два часа. Теперь сам без табаку сижу. Мотаюсь.
— Ладно, — сказал Ирмэ. — Знаем мы вас.
Было тихо. Весь отряд — «рядский рабоче-крестьянский отряд по борьбе с бандитизмом» — сто двадцать человек — рядские ремесленники, мужики окрестных деревень, австриец Иоганн, бывший военнопленный, красноармеец-отпускник Никита, рослый парень с забинтованной рукой, рабочий подмосковного завода Фома Круглов, человек лет под пятьдесят, с сухим, туго обтянутым кожей лицом, и Герш, председатель рядского исполкома, — весь отряд залег, как зверь, в ложбине, притаился и затих. Не слышно было ни говора, ни храпа. Отряд не спал. Отряд приготовился и ждал приказа выступать. Но приказа все не было.
Штаб — Герш, Иоганн, Никита и Круглов — штаб сидел в отдалении на кочках, все четверо отчаянно дымили и вполголоса совещались. Их не видно было в темноте. По все бойцы в отряде невольно поглядывали в их сторону…
— Сидят, — неодобрительно сказал Игнат. — Думают.
— Дело такое, — сказал Ирмэ.
— По мне, — сказал Игнат, — так и думать нечего: оцепить бы лес, взять бы их живьем — да живьем в могилу. И вся дума.
— Ишь ты! — сказал Ирмэ. — «Оцепить лес». А народу где возьмешь? Из торбы вытряхнешь? У нас, брат, народу столько, что в аккурат по человеку на версту.
Игнат спорить не стал.
— И то, — сказал он, — народу у нас — чуть.
— То-то.
Над ложбиной стояло черное небо, и в небе слабо светили звезды. Было холодно, неприютно. Где-то позади были Ряды, дом, постель. Где-то впереди был лес и в лесу эти — как их? — зеленовцы, бандиты. А тут — вокруг ложбины — голые осенние поля, сонные деревни, распутица, глушь.
— И-эх, — зевнул Ирмэ, — скучно!
Игнат тоже зевнул, смачно зевнул, с хрустом. Почесался. Но ничего не сказал.
— Скучно, говорю, Игнат.
— Ничего, — Игнат сильно затянулся, цыгарка вспыхнула, и Ирмэ увидел его желтые морщинистые щеки и кончик длинного, острого, как у птицы, носа. — Ничего, коваль, — сказал Игнат. — Тут-то еще ничего. Тут тебе и к хате близко, и места все знакомые, и никто тебя по морде не лупит. Три дня повоевал — и домой — щи хлебать, да с салом.
Игнат крякнул, помолчал немного и опять заговорил:
— На позиции, бывало… Офицер у нас был, Каркасов, гладкий боров, кабан. Не любил он меня. «Ты, говорит, такой-сякой, мне всю роту гадишь». И вот — как кого на разведку, он меня: «Бери, — говорит унтеру, — Ипатова», А унтер — тот был ничего, из Костромы сам-то, костромской. «Опять, — говорит, — Игнат, тебя. Иди уж. Авось, бог помилует». Что поделаешь, пойдешь. Отойдешь это за окоп, окопаешься, ляжешь, лежишь. А ску-учно! Летом — туда-сюда, хоть тепло. А зимой — так хуже не надо. Холодно. Люто. И места все незнакомые, не наши, скучные места. Лежишь себе и думаешь: «Ух, думаешь, Игнат, и за что тебя так?» И так, брат, паскудно сделается, что взвоешь, ей-богу. Лежишь и воешь, тихонько, чтоб немец не учуял, а то учует — не дай бог. Да. Теперь-то, коваль, что? Теперь и воевать-то не скучно. Хата недалече, и места все знакомые, и мужики все свои, деревенские.
— А убили его? — спросил Ирмэ.
— Кого это? — не понял Игнат.
— Офицера. Ротного.
— Нет, — Игнат вздохнул. — Утек. Как вышла свобода, мы первое дело: «Где ротный, Каркасов?» А солдаты с шестнадцатой смеются. «В Питер, — говорят, — за красным флагом поехал».
— Жалко.
— Не говори! Не говори, коваль!
Подошел Хаче — в башлыке и в валеных сапогах.
— Слыхал, рыжий? — сказал он. — Исроэла убили.