— Товарищ Паичадзе, достаточно! Вы понятия не имеете, что такое азимут, — сказал мне лейтенант, потеряв терпение.
— Как не имею понятия, товарищ лейтенант! Вы не думайте, что я хочу оправдаться, но меня сбил с толку этот проклятый компас.
— Случается, — с иронией проговорил лейтенант и, немного помолчав, спросил — Вы теперь-то хоть поняли, какое значение имеет в бою азимут?
— Как не понять! Понял.
Товарищам я тоже сказал, что меня подвёл этот самый компас..
Мне никто не возражал, но по улыбкам было видно, что доводы мои «не доходят».
На другой день у нас был поход. Как всегда, лейтенант шёл впереди, а мы следовали за ним. Мы очутились у болота, а рядом, по берегу, вилась узкая тропинка. Мы все думали, что пойдём по тропинке. Но наше предположение не оправдалось. Лейтенант шагнул прямо в болото, приказав нам идти следом. Попробуй-ка ослушаться и не выполнить приказ — лейтенант смотрит вперёд, но видит решительно всё, что происходит за его спиной. Мы увязали в чавкающей грязи, с трудом передвигались, нащупывая ногами кочки, а он как ни в чем не бывало шёл вперёд, ускоряя темп, не оглядываясь и всё время приговаривая:
— Шире шаг, не отставать!
Кое-как выбрались мы на берег. Я решил, что теперь уж конец нашим мучениям, можно передохнуть. Но лейтенант скомандовал:
— Бегом марш! — и мигом сорвался с места, словно соревнуясь в кем-то в беге.
Я бежал, но что со мной было! В ботинках хлюпала вода, одежда промокла насквозь, тело ныло от усталости. Мы долго шли по лесу, переправились вброд через две реки и наконец по скалам взобрались на вершину высокой горы.
На привале я всё-таки не удержался и спросил:
— Товарищ лейтенант, разве не лучше было бы пойти нам от заболоченного места по тропинке? Скорее бы пришли, не вымокли и не устали бы.
— Ну конечно, — ответил лейтенант.
— Так для чего же нам было лезть туда? — воскликнул кто-то из суворовцев.
— Пока я вам отвечу, вы постарайтесь вспомнить, чьи слова: «Трудно в ученье — легко в бою».
— Суворова! — одновременно ответило несколько голосов.
— Так вот вам трудность в ученье.
Во время вечерней поверки лейтенант всё расхаживал перед строем. Это он делал всегда, когда бывал взволнован. Видимо, он хотел что-то сказать и ждал, когда кончится поверка.
Суворовцы смотрели на него не сводя глаз. Я же избегал его взгляда.
Когда дежурный офицер скомандовал: «Разойтись!» — лейтенант приказал нашему отделению остаться на месте и обратился к нам:
— Суворовцы, сегодня на собрании офицеров генерал мне сказал, что несколько дней назад во время строевого смотра он сделал замечание суворовцу Твалчрелидзе, с которым встретился в парке в воскресенье. Приветствуя генерала, Твалчрелидзе поднял руку по-пионерски да вдобавок повернулся через правое плечо. Кто из суворовцев назвался чужим именем и скрыл от меня это происшествие? Пусть выйдет и скажет.
Никто не выступал вперёд. Впрочем, кто же мог выйти, кроме меня! А меня будто сковала какая-то неведомая сила. Вытянувшись в струнку, я в упор смотрел в затылок Смирнову. Он стоял неспокойно, видимо в ожидании того, что вот-вот я его хлопну рукой по плечу, чтобы он посторонился и дал мне выйти из строя.
— Итак, виновник не хочет сознаться, — сказал лейтенант, ещё раз обведя глазами всё отделение, и, как мне показалось, остановил взгляд на мне.
— Один из вас, — продолжал лейтенант, — совершил недостойный суворовца поступок — скрыл свою настоящую фамилию… Нечего и говорить, что это тяжёлый проступок. Но ещё хуже то, что у виновника не хватает смелости признать свою ошибку. Это уже трусость. А суворовец не должен быть трусом. Может быть, кто-нибудь знает обманщика?
Суворовцы молчали, поглядывая друг на друга. Всем хотелось узнать, кто совершил этот поступок.
— Разрешите доложить! — сказал Смирнов, подняв руку.
— Докладывай!
— Товарищ лейтенант, в прошлое воскресенье суворовец Паичадзе и я встретили в парке начальника училища. Мы приветствовали генерала. Генерал заставил Паичадзе повторить приветствие. Паичадзе неправильно повернулся, поэтому генерал заставил его повторить поворот. Я стоял в стороне и не слышал, что говорил генерал. Паичадзе здесь — пусть он выйдет и скажет, правду я говорю или нет.
Что я мог сказать? Я стоял, опустив голову. У меня так тряслись колени, что я едва держался на ногах.
— Суворовец Паичадзе, правду говорит Смирнов или нет? — тихо спросил меня лейтенант.
Чего только не было в его голосе: и жалость, и сочувствие, и желание подбодрить меня. Так говорят только с попавшими в беду друзьями. Почему-то у меня появилась надежда на счастливый исход, хотя в словах лейтенанта не было ничего такого, что бы меня могло обнадёжить.
Подняв голову чуть выше и не отрывая глаз от земли, я глухо проговорил:
— Товарищ лейтенант, Смирнов говорит правду, генерала обманул я!
Я снова опустил голову и чувствовал, что все смотрят на меня. Мне казалось, что лейтенант очень сердит, вот-вот начнёт кричать и скажет, что я лгун, что я не достоин быть суворовцем и что из меня никогда не выйдет офицера.
Однако он этого не сделал. Помолчав, лейтенант спокойно скомандовал:
— Разойдись!
— Для чего ты наябедничал? Что ты от этого выиграл? — спросил Смирнова суворовец Петров, после того как лейтенант ушёл.
Василий всё время вертелся около меня, как бы желая мне что-то сказать.
— Ну как же! Разве не видишь, что он ходит козлом, как будто ищет, с кем бы вступить в бой, — проговорил я с принуждённой улыбкой, не глядя на Смирнова.
Петров расхохотался, но, видя, что никто, кроме него, не смеётся, сразу осекся.
— Почему ты обиделся, Тенгиз?
Я поступил правильно. Каждый суворовец обязан поступить точно так же, — сказал Смирнов.
— Берегись, слышишь ты! Уйди от меня, иначе я тебе всю рожу расквашу! — крикнул я со злостью.
— Не угрожай, пожалуйста, не испугаешь.
— Так я тебя сейчас же проучу! — бросился было я на Смирнова и даже поднял руку, чтоб ударить его по носу, но товарищи разняли нас, а один из них, обхватив меня руками, крикнул:
— Ну-ну, это вы бросьте, ребята, а то плохо кончится дело!
Злость у меня прошла.
«Может быть, Смирнов и прав», — подумал я и отошёл в сторону, ни на кого не глядя.
Меня расписали в новом номере стенгазеты. Поместили также карикатуру: я стою, вытаращив глаза, волосы торчат, как у свиньи щетина, смотрю на вытянутые вперёд руки и спрашиваю себя:
«Как бы это узнать, какая сторона левая, а какая — правая?»
Меня бросило в жар, глаза налились кровью, лицо и уши горели. Опустив голову, я медленно шёл по двору училища. Да и как я мог её поднять, когда она вся была забита тяжёлыми мыслями! Казалось, каждый шаг приносил мне всё новые и новые огорчения.
«Кто его знает, сколько времени ещё будет висеть этот номер стенгазеты! — думал я про себя. — Правда, стенгазета должна выходить каждую неделю, но иногда один и тот же номер висит целый месяц. Мало того, что поместили в стенгазете, — на сборах и торжественных заседаниях, наверно, без конца будут говорить обо мне. В самом деле, что я наделал! Вдруг генерал вызовет к себе и спросит: почему, мол, обманул? Что я ему отвечу? Как мне тогда оправдаться перед ним? Наверно, он прикажет снять с меня погоны. Да это еще полбеды — как бы меня из училища не выкинули».
От этих неприятных дум меня отвлёк голос дневального:
— Суворовцу Паичадзе явиться к дежурному по училищу!
Если бы меня ударили по голове обухом, и то не так бы больно было, как от этих слов. Я не знал, что делать.
— Что ж ты стоишь, точно статуя? Не слышишь разве, тебя зовут, — сказал мне, хлопнув по плечу, секретарь комитета комсомола Арам Григорян.
Я отчётливо расслышал слова дневального, но всё же спросил Арама:
— Объясни мне толком, кто меня зовёт?
— Как — кто? Дежурный по училищу.
— То есть я должен явиться в канцелярию училища, не так ли?
— Ну да.
— Боюсь идти туда, — ответил я с дрожью в голосе. Вдруг меня к самому генералу вызывают.
— Ну и что же такого, если даже увидит тебя генерал? Когда-нибудь это должно случиться. Вот что: пойди ты прямо к генералу и извинись. Скажи: ошибся, мол, и больше я этого не буду делать.
Правда, слова Григоряна меня ободрили, но ноги подчинялись с трудом. Я медленно направился в канцелярию. Я всё думал о том, что мне сказать генералу, чем объяснить свой поступок. Только теперь я почувствовал, как я привязан к училищу и к своим товарищам. Я даже боялся думать о том, что мне, возможно, придётся со всеми распрощаться. Я чуть не плакал. Правда, слёз не было, но что слёзы! В душе-то я на самом деле горько плакал.