Лейтнер. Совершенно верно!
Фишер. Занавес поднимается!
Комната в крестьянской избе.
Готлиб и Гинц сидят за маленьким столом и обедают.
Готлиб. Наелся?
Гинц. Вполне. Очень вкусно.
Готлиб. Ну, теперь пора бы уж моей судьбе решиться, а то ведь я так и не знаю, что мне делать.
Гинц. Потерпи еще несколько деньков, счастье сразу не приходит. Где это видано, чтобы оно приваливало с бухты-барахты? Такое, приятель, бывает только в книжках, а в реальном мире все делается не спеша.
Фишер. Нет, вы только послушайте: кот имеет наглость рассуждать о реальном мире! Не убраться ли отсюда подобру-поздорову, пока мы совсем не свихнулись?
Лейтнер. Автор будто на это и рассчитывает.
Мюллер. Но я должен сказать, что свихнуться на почве искусства — это редкостное, ни с чем не сравнимое наслаждение!
Готлиб. И откуда у тебя, милый Гинц, такой богатый жизненный опыт, такая мудрость?
Гинц. А ты думаешь, зря я целыми днями лежу за печкой, зажмурив глаза? Я пополняю в тиши свое образование. Мощь рассудка растет исподволь, незаметно. От жизни отстаешь как раз тогда, когда поддаешься соблазну вытянуть шею и оглянуться на пройденный путь. Между прочим, будь добр, развяжи мне салфетку. Спасибо за обед.
Готлиб (развязывая ему салфетку). На здоровье. (Целуются.) Чем богат, тем и рад.
Гинц. Благодарю сердечно.
Готлиб. Сапоги на тебе очень мило сидят, и у тебя очаровательная лапка.
Гинц. Это все оттого, что наш брат всегда ходит на цыпочках, — как ты, вероятно, знаешь из естественной истории.
Готлиб. Я испытываю к тебе глубочайшее уважение… из-за этих сапог.
Гинц (надевая на спину ранец). Ну, я пошел. Видишь, я себе еще мешок со шнурком приобрел.
Готлиб. А это зачем?
Гинц. Скоро все узнаешь. Я буду изображать из себя охотника. Где моя палка?
Готлиб. Вот она.
Гинц. Ну, пока. (Уходит.)
Готлиб. Охотника? Вот и поди пойми его. (Уходит.)
Открытая местность.
Гинц (с полкой, ранцем и мешком). Славная погодка! Такой чудесный день — надо прилечь на солнышке. (Расстилает мешок на земле и ложится рядом.)Ну, счастье, не подкачай! Конечно, как вспомнишь, что Фортуна, эта своенравная богиня, редко благоприятствует мудро задуманным планам, что она вечно стремится посрамить разум смертных, — так впору совсем упасть духом. Но — крепись, мое сердце; королевство все-таки стоит того, чтобы ради него поработать и попотеть! Только бы не оказалось поблизости собак. Терпеть не могу этих тварей. Презираю весь их род, потому что они смиренно влачат самое унизительное ярмо в услужении у человека. Только и знают что ластиться или кусаться. Никаких манер — а какое без манер обхождение? (Озирается кругом.)Улова что-то не предвидится. (Затягивает охотничью песню.) «Брожу я по полю с ружьем…»
В соседнем кусте начинает щелкать соловей.
Недурен голос у певца рощ — а сколь деликатен должен быть вкус! Позавидуешь сильным мира сего — они могут есть соловьев и ласточек сколько хотят; а мы, простые смертные, должны довольствоваться пением, голосом природы, невыразимо сладкой гармонией. Просто рок какой-то — не могу слышать пения, чтобы тут же не захотеть попробовать певца на вкус. О природа, природа! Зачем ты так устроила меня, зачем ты разрушаешь тем самым мои нежнейшие чувства? У меня просто лапы чешутся снять сапоги и тихонько вскарабкаться на то дерево, — судя по всему, он там.
В партере начинают топать ногами.
У соловья крепкая натура, раз он не смущается этой воинственной музыкой. Он, конечно, деликатес! Я даже об охоте забыл за всеми этими сладостными мечтами. (Озирается кругом.) А улова нет как нет. Но кто это там идет?
Выходят двое влюбленных.
Он. Ты слышишь соловья, сокровище мое?
Она. Я не глухая, милый.
Он. О, сердце мое готово разорваться от восторга, когда я вижу вокруг себя всю эту гармоничную природу, когда каждый звук лишь повторяет исповедь моей любви, когда само небо наклоняется надо мной, чтобы излить на меня свой эфир.
Она. Ты грезишь, дорогой.
Он. Не называй грезами естественнейшие выражения моих чувств. (Опускается на колени.) Видишь — я клянусь тебе здесь, перед ликом этого ясного неба…
Гинц (подходя с вежливым поклоном). Тысячу извинений — не будете ли вы столь любезны перебраться в другое место? Своими благочестивыми молитвами вы мешаете охоте.
Он. Призываю в свидетели небеса, землю — что еще? Тебя самое, тебя, что дороже мне земли, неба и всех стихий… Что вам угодно, любезнейший?
Гинц. У меня охота… Нижайше прошу…
Он. Варвар! Кто ты такой, что дерзаешь прервать клятвы любви? Не женщиной ты рожден, не в лоне человечества дом твой!
Гинц. Если вы соблаговолите заметить…
Она. Ну подождите минутку, голубчик, вы же видите — любимый в опьянении стоит на коленях.
Он. Веришь ли ты мне теперь?
Она. Ах, разве я не поверила тебе еще до того, как ты сказал хоть слово? (Нежно склоняется к нему.) Дорогой! Я… люблю тебя! Невыразимо!
Он. Не схожу ли я с ума? О, если еще не сошел, почему я, несчастный, презренный, этого не делаю от столь непомерного счастья? Ужели я стою на земле? Взгляни на меня, дражайшая, и ответь мне: не стою ли я на солнце?
Она. Ты в моих объятиях, и им не разомкнуться боле.
Он. О, пошли! Эта плоская равнина слишком тесна для моих чувств, взберемся на самую высокую гору, дабы оттуда поведать всему миру, как я счастлив!
Оба в спешке и в восторге уходят.
Бурные аплодисменты и крики: «Браво!» в партере.
Визенер (хлопая в ладоши). Любовник здорово выложился… Тьфу, черт, я так хлопал, что ладони горят.
Сосед. Вы слишком неумеренны в изъявлении восторгов.
Визенер. Да, уж я таков.
Фишер. Ах, вот это было для души! Я просто ожил!
Лейтнер. Сцена поистине классическая.
Мюллер. Но так ли уж она необходима для единства действия?
Шлоссер. А мне плевать на единство. Если я плачу, то плачу, и все тут. Сцена была божественная!
Гинц. Что ни говори, а такой чувствительный народ кое на что еще сгодится! Вот они опять ударились в лирику и даже топать перестали. (Озирается кругом.) А улова по-прежнему никакого.
В мешок заползает кролик.
(Бросается к мешку и завязывает его.) Милости просим, дружище! Вот и дичь — причем в некотором роде из моих кузенов. Да, таков уж нынче мир — сын на отца, брат на брата; если хочешь в нем пробиться, дави других. (Вынимает кролика из мешка и засовывает в ранец.) Ай-яй-яй! Надо мне поистине держать себя в узде, чтобы самому не слопать эту дичь. Поскорей завяжу ранец, чтобы обуздать свои чувства. Фи! Стыдись, Гинц! Разве не долг благородных сердец — жертвовать собой и своими склонностями счастью близких? Разве не затем мы живем? А ежели кто не способен на это — о, лучше бы не родиться ему на свет! (Собирается уйти за сцену, но гром аплодисментов и крики «Бис!» заставляют его еще раз повторить последнее красивое место монолога; после этого он отвешивает публике почтительный поклон и уходит с кроликом в ранце.)
Фишер. Какое благородство!
Мюллер. Какая высокая человечность!
Шлоссер. Все это еще способно усовершенствовать нравы. Не то что всякие там балаганы, когда тебя так и подмывает дать автору в морду.
Лейтнер. Я тоже совсем растрогался. Соловей, влюбленные, эта последняя тирада — нет, местами пьеса просто великолепна!
Зал во дворце.
Большая аудиенция. Король, принцесса, принц Натанаэль, повар. Все в парадных костюмах.
Король (сидя на троне). Ко мне, повар! Настал час держать ответ; я сам возьмусь за разбор этого дела.
Повар (опускаясь на одно колено). Да соизволит ваше величество отдать свои указания вашему покорнейшему слуге.
Король. Надо трудиться не покладая рук, друзья мои, дабы король, у которого на шее благо всей страны и бесчисленных подданных, всегда пребывал в хорошем настроении. Ведь если на него найдет дурное настроение, вы и ахнуть не успеете, как он превратится в тирана, изверга, — ибо хорошее настроение способствует веселью, а веселье, по наблюдениям философов, делает человека добрей, в то время как меланхолия потому и должна считаться пороком, что поощряет все другие пороки. И вот, спрошу я вас, в чьей власти сохранить доброе расположение монаршего духа, кому это сподручнее всего, как не повару? Что может быть невиннее кролика? Любимейшее мое блюдо — скромные зверушки, благодаря которым я, пожалуй, никогда бы не уставал даровать счастье моей стране и моим подданным, — и вот эти кролики у тебя в дефиците, злодей! Молочные поросята, одни молочные поросята изо дня в день — я сыт ими по горло, отравитель!