— Почему? — удивился Мухин.
— Не будет, — не объясняя, повторил чех, залезая на верхние нары. — Так у нас в штабе говорят.
Мухин не стал расспрашивать, он догадывался: вероятно, чехи уже договорились с большевиками. Затянув туже ремень поверх шинели, он нырнул в дверь, вновь дохнувшую в нагревшееся нутро теплушки облаком морозного пара, и сразу же ледяными струйками он начал заползать ему в рукава шинели и покрыл ледяной коростой усы у рта и ресницы.
На путях станции (это была Иннокентьевская) стояло несколько эшелонов, все чешские. Над приземистым зданием депо, около которого ярко светил высокий электрический фонарь, поднимались белые клубы пара, а дальше, за путями, в интервалы ограждающих их пакгаузов, виднелись редкие огоньки селения.
Мухин стал похаживать около своего и двух соседних вагонов, которые ему надлежало охранять. Он вглядывался, вслушивался. Шипели паровозы в депо, что-то лязгало там и стучало. Попривыкшее ухо стало улавливать и те звуки, что доносились из поселка: отдельные голоса, выкрикивание команды, топ скачущих лошадей. На путях же было тихо. Кое-где, чуть видные, маячили часовые, как и Мухин, охранявшие эшелоны, а дальше, в самой целине ночи, как звезды разной величины, мерцали огни далекого Иркутска. А над всем этим, темно-синее, бархатное, траурным, точно погребальным, покровом распростерлось небо, и лучистые звезды казались нашитыми на него.
Мороз был очень жесток, и, крутясь у вагонов, Мухин, чтоб ноги не заледенели, делал иногда перебежки. И вдруг он остановился — слева, со стороны поселка, до его ушей донеслось хоровое пение. Но не оно, хотя и необычайное в этой обстановке, превратило поручика в статую, а то, что пели: несколько, может быть, десять-пятнадцать голосов нестройно, но всё же напевно и надрывно тянули:
Вечная память,
Ве-ечна-ая па-амять.
Что это могло быть? Что могло означать это церковное похоронное пение глубокой ночью, на станции, занятой большевиками? Кого хоронили и кто хоронил? Все эти вопросы столкнулись в голове поручика Мухина, и он не выдержал. Всего десять саженей отделяло его от того пакгауза, из которого или около которого пел этот мрачный хор, ни один из эшелонов не загораживал ему дорогу. И Мухин, крепко сжимая винтовку и вдруг перестав ощущать через рукавицы холод ее раскаленных морозом металлических частей, бросился вперед через пути.
Он добежал до ограды из колючей проволоки, ограничивающей доступ к станционным путям со стороны поселка, и остановился у этой преграды, осматриваясь. Проволока тянулась по линии тыльной стороны строений, всеми своими корпусами подходившими к путям. Мухин подбежал вовремя: в тот самый момент, когда он, тяжело дыша, остановился у заграждения, из пакгауза, что оказался справа, видимо, из двери его, обращенной в сторону поселка, — выходило странное шествие: десятка два людей во всем белом двигались в кольце вооруженной охраны. Белые-то и пели, и белизна их одеяний объяснялась тем, что все они были в одном белье, то есть раздеты до нательных рубах и кальсон. Недоумение офицера продолжалось только какую-то долю секунды — в следующий момент он всё себе уяснил, но это уяснение было ужасно: большевики, раздев донага своих пленников, заставляли их босыми ногами идти к месту казни… голыми ногами по обжигающему льду. Что мешало насильникам расправиться с обреченными тут же, у пакгауза, или даже в нем самом? Конечно, присутствие на станции чешских эшелонов, — полоса отчуждения, по договору чехов с большевиками, в момент прохождения по ней чехословацких воинских частей принадлежала последним. Но, конечно, своих жертв вели совсем недалеко от станции, может быть, до первых домов поселка.
И вот раздетые и разутые люди шли в смерть по сорокаградусному снегу и сами отпевали себя — слова похоронного песнопения далеко, далеко разносились в замороженном, как бы хрустальном воздухе. Спасшийся от такой или подобной же участи только тем, что он стал чешским солдатом, поручик Мухин ни о чем не думал и не рассуждал. Передернутый затвор послал патрон в ствол, ствол лег на проволоку, Мухин чуть присел, чтобы прицелиться…
Вспоминая после обо всем том, что затем произошло, Мухин поражался именно автоматизму всех своих движений и действий. Сознательность разума совершенно их не контролировала. Всё это было совершенно равносильно тому, когда, увидев утопающего, спасать его бросается человек, не умеющий плавать. Мухин забыл о себе, им владел благороднейший из человеческих инстинктов: самодовлеющая реакция на насилие, реакция, не допускающая насилию остаться без наказания…
Мухин выстрелил в ту группу одетых в шинели и вооруженных людей, что шли впереди белых привидений, певших песнь смерти. Он не мог вспомнить, прекратилось ли пение после его первого выстрела. Он клал выстрел за выстрелом по разбегающимся черным фигурам. Потом он вырвал из подсумка вторую обойму и стал перезаряжать винтовку. Тут к нему подбежали сзади и опрокинули его в снег. Он сопротивлялся, но его держали. Он думал, что это красные.
Но это были чехи.
III
После, уже в станционном здании, чех-офицер с хорошо выбритым, откормленным лицом и в франтовской шинели, сидя за столом, говорил поставленному перед ним поручику Мухину:
— Я чешский комендант, я могу вас расстрелять, — и слова «комендант» и «расстрелять» звучали в его речи не по-русски.
— Нет! — хрипло ответил Мухин.
— Почему нет? — удивился и обиделся чех. — Вы чешский солдат. Только! Вы обязаны были охранять эшелон. Только! Вы бросили пост, вы открыли огонь по большевикам, с которыми у нас заключен теперь нейтралитет. Вы есть военный преступник. Вы есть неблагодарный преступник, который за добро заплатил нам злом.
Чех коверкал русскую речь и его произношение было комично.
Но Мухину было не до этого. После всего того, что произошло, он чувствовал во всем теле страшную усталость, невероятную слабость, и ему больше всего на свете хотелось лечь, лечь куда угодно, хотя бы вот на этот холодный и заплеванный станционный пол — лечь и немедленно же уснуть. Ведь он сделал что нужно, и сделал хорошо, а что с ним теперь будет — не так уж важно.
Но вместе с усталостью пришло к Мухину и спокойствие. Помолчав несколько секунд, он сказал:
— Они вели убивать пленных… Моих соратников. Как я мог это выдержать? Как смел бы я это выдержать!
— Но это было не на нашей территории! — опять закипятился чех. — Мы не вмешиваемся в дела большевиков, чтобы они дали нам возможность без помех добраться до Маньчжурии. Вы были чешским солдатом, вы — преступник! Мы выдадим вас большевикам, если инцидент расширится и они потребуют этого!