Зилоти в Петербурге через несколько дней с таким же треском провалились все мои романсы в зале Московского Благородного собрания. Конечно, из боязни меня огорчить или просто из нежелания сказать мне неприятность никто прямо мне так и не написал, но я еще задолго до концерта говорил Наташе, что жду неприятных известий из Москвы. И я оказался прав. По некоторым известиям, по письмам и газетам, могу представить, какая жестокая скука царила в зале весь вечер. И мне только остается, Федор, извиниться перед публикой, что пишу такую музыку, что моя Муза против моего желания доставляет вам неприятности.
– Ну что ты такое говоришь? – негодующе попытался остановить взволнованного Рахманинова Шаляпин.
– Не утешай меня, Федор. Я совершенно спокоен, я не в отчаянии, не подумай, я не согласен с публикой. Конечно, кто-то из нас ошибается, или публика, или я, и кто прав в данном случае – неизвестно, но за поддержкой в случаях провала моей музыки я обращаюсь прежде всего к самому себе. Я себя лично в данном случае оправдал и потому спокоен… Мне некогда мои провалы переживать, только вот опасался, что Дягилев не подтвердит своего приглашения, эти импресарио не любят непопулярных авторов, им Шаляпина подавай, но все-таки прислал приглашение, денег пообещав. Вот что меня и привело сюда, Федор, в деньгах нуждаюсь, я ведь ушел с работы и в Екатерининском, и Елизаветинском институтах, нигде не служу, а жизнь в Дрездене дорогая: фунт супового мяса стоит одну марку, фунт ветчины – две марки, курица или утка – три марки. А к одному гусю я попробовал прицениться, так он, анафема, семь марок стоил. А скверное место в ложе второго яруса – шесть марок. Так что и музыка в Дрездене дорога, не только в Париже, как ты говоришь.
«Господи! И об этих марках, потраченных на еду и музыку, с такой грустью говорит гениальный русский музыкант? По его словам, он еле-еле сводит концы с концами, как говорится… Часто бывает, что современники не понимают написанного композитором, вот и Римский-Корсаков говорил, что кантата «Весна» прекрасна от начала до конца, полная теплого лиризма, одобрил и сюжет, но тут же выразил сомнение, что образу весны все же недостает прозрачности весеннего воздуха, яркости солнца, игры красок весенней природы, что полифоническая ткань при исполнении кантаты оркестром и хором слишком густа и вязка для изображения картин весны… Но кантатой будет дирижировать сам Сергей Васильевич. И сделает кантату не такой густой и вязкой, как выразился Николай Андреевич», – думал Шаляпин.
– Ты не слушаешь меня, Федор. Что ж тебя так увлекло?
– Извини, я вспомнил, как награждал меня германский император золотым крестом Прусского Орла. Я исполнял роль Дон Базилио, как полагаю, я ему понравился, и он пожелал меня наградить чем-нибудь на память. И вот я явился перед ним в засаленной рясе латинского священника, с ужасающей физиономией и невероятным носом. Представляешь картиночку? В ложе нарядно одетые дамы, кавалеры, а перед ними этакая дылда. Но ничего, правда, булавки не нашлось, чтобы на рясу приколоть мне этот орденок, улыбаясь, передал мне орден в руки. Но если б ты видел, как изменилось ко мне отношение немцев, как только видели на моей груди этот орден на фраке, когда мы пошли в ресторан обмывать наши награды. До этого слуги, лакеи, официанты просто не замечали нас, а тут просто изгибались перед нами, шаркали подошвами сапог и смотрели благоговейно на наши кресты. А метрдотель предложил нам самые лучшие вина, которые подаются, по его словам, только в исключительных случаях. Ну и, естественно, став прусскими дворянами, мы несколько переборщили, еле добрел до своего этажа. Но в какую комнату идти? Забыл номер. Сунулся в одну дверь. Закрыта. В другую. Закрыта. Но одна открылась, я вошел, хочу зажечь свет, но меня вдруг спрашивают с постели, что я тут делаю. Как? Испуганный немец зажег свет, заорал на меня, чтоб я убирался: это его номер. Но тут заметил на моей груди крест и сразу преобразился, стал вежливым, объяснил мне, что я ошибся номером, вывел меня из своего и крепко закрыл дверь. Так горько мне стало. Смотрел на совершенно одинаковые двери и отчетливо понимал, что свою дверь не найду никогда, добрел до лестницы, но спускаться на первый этаж к швейцару не было сил, думаю, посижу немножко… И заснул. Разбудили меня полотеры в зеленых фуражках, с некоторым ужасом поглядывая на мой крест. Я объяснил им, что не помню номера своей комнаты. Тут же сбегали, узнали, под руки отвели меня в мой номер, где я и проспал целый день. Вот что такое ордена!
– С тобой всегда что-нибудь курьезное случается, Федя. Падок ты на приключения… Но в Германии и со мной курьезы приключались, что совсем уж удивительно, ты ведь знаешь мой умеренный образ жизни, склонный больше к созерцательности, чем к действиям. А тут вот решил проявить себя совсем в другом качестве. В первые же дни пребывания в Дрездене решил я купить кое-что из обстановки, ты знаешь, что Наташа беременна, и я вознамерился оградить ее от домашних хлопот. Прихожу в мебельный, приглянулось мне кресло, так себе креслице, но, думаю, покойно в нем будет отдыхать после работы. Сказал, чтоб доставили по такому-то адресу. А наутро раздумал: скверное кресло, красное, неудобное. Позвонил и отказался от своего заказа. Но хозяин привез мне его и потребовал сорок пять марок. Я отказываюсь, он настаивает. А через неделю вызывают меня к адвокату, я бегу к своему адвокату, но закон есть закон: если произнесено слово «куплю», то я обязан взять купленное, так что за судебные издержки пришлось заплатить еще две марки и сорок пять пфеннигов. Правда, за всю нашу жизнь в Дрездене эта история с креслом была самым выдающимся фактом, потом все пошло гладко, жизнь потекла обычным порядком.
– А ты обратил внимание, какие у них магазины… Как искусно, со вкусом убраны у них витрины. Не хочешь, а зайдешь, так и притягивают к себе, заманивают.
– Ну еще бы… Магазины у них великолепные, особенно колбасные, чего тут только не наворочено. Тысячи сортов колбас и сосисок лежат одна на другой на окне и образуют какой-то рисунок, а главное – не разваливаются.
– От кого-то я слышал, Сергей, кажется от Зилоти, а может, в газетах где-то мелькнуло, что ты закончил симфонию или оперу, пишешь новые романсы.
– Вроде бы кончил, не удивляйся этому словечку, закончил я симфонию вчерне. – На последнем слове Рахманинов сделал ударение. – А пока раздумывал заняться ею вчистую, она мне жестоко надоела и опротивела, какая-то жидкая получается. Тогда я ее бросил и взялся за другое… Это тебе Зилоти мог сказать, он был у меня в Дрездене, и я ему сказал о симфонии, а он, конечно, поведал всему миру. Ты знаешь, какая-то жадность обуяла меня, хватаюсь то за одно, то за другое, но ничего не довожу до конца. Хватаюсь за оперу, подгоняю либреттиста, требую от него срочного исполнения моего заказа, работаю взахлеб, горю огнем, целыми днями просиживаю за работой, сочинил один акт оперы, потом через несколько дней посмотрел на сочиненное как бы со стороны и, к сожалению, обнаруживаю бездну недостатков, удовлетворение проделанным словно испаряется. Берусь за фортепианную сонату, написал две части, третью не успел… Надо собираться в Париж, зарабатывать деньги. Играл я первые части сонаты одному немецкому музыканту, но так и не понял, понравилась она ему или нет, немцы такие дипломатичные… И вообще я начинаю замечать, что все, что я пишу последнее время, никому не нравится. Да и у меня самого часто является сомнение, не ерунда ли все это. Сейчас соната мне кажется дикой и бесконечно длинной, буду сокращать. Но так ведь хотелось воплотить в звуки одну руководящую идею, связанную с гетевским Фаустом – воплотить в звуках три контрастирующих типа: Фауст, Гретхен, полет на Брокен и Мефистофель. Тебе эти идеи должны быть близки, ты хорошо знаешь эту тему, эти типы рода человеческого. Но боюсь, что это сочинение никто никогда не будет играть из-за трудности и длины.