И еще: Вы всегда будете воспринимать меня как русскую, я же Вас — как чисто-человеческое (божественное) явление. В этом сложность нашей слишком своеобразной нации: все что в нас — наше Я, европейцы считают «русским».
(То же самое происходит у нас с китайцами, японцами, неграми, — очень далекими или очень дикими [137].)
------------------
Райнер Мария, ничто не потеряно: в следующем (1927) году приедет Борис и мы навестим Вас, где бы Вы ни находились. Бориса я знаю очень мало, но люблю его, как любят лишь никогда не виденных (давно ушедших или тех, кто еще впереди: идущих за нами[138]), никогда не виденных или никогда не бывших. Он не так молод — 33 года, по-моему, но похож на мальчика. Он нисколько не в своего отца (лучшее, что может сделать сын). Я верю лишь в материнских сыновей. Вы тоже — материнский сын. Мужчина по материнской линии — потому так богат (двойное наследство).
Он — первый поэт России. Об этом знаю я, и еще несколько человек, остальным придется ждать его смерти.
------------------
Я жду Ваших книг, как грозы, которая — хочу или нет — разразится. Совсем как операция сердца (не метафора! каждое стихотворение (твое) врезается в сердце и режет его по-своему — хочу или нет). Не хотеть!
Знаешь ли, почему я говорю тебе Ты и люблю тебя и ------и ----
---- и ------ Потому что ты — сила. Самое редкое [139].
-------------------
Ты можешь не отвечать мне, я знаю, что такое время и знаю, что такое стихотворение. Знаю также, что такое письмо. Вот.
В кантоне Во, в Лозанне, я была десятилетней девочкой (1903) и многое помню из того времени. Помню взрослую негритянку в пансионе, которая должна была учиться французскому. Она ничему не училась и ела фиалки. Это — самое яркое воспоминание. Голубые губы — у негров они не красные — и голубые фиалки. Голубое Женевское озеро — уже потом [140].
-------------------
Чего я от тебя хочу, Райнер? Ничего. Всего. Чтобы ты позволил мне каждый миг моей жизни подымать на тебя взгляд — как на гору, которая меня охраняет (словно каменный ангел-хранитель!).
Пока я тебя не знала, я могла и так, теперь, когда я знаю тебя, — мне нужно позволение.
Ибо душа моя хорошо воспитана.
-------------------
Но писать тебе я буду — хочешь ты этого или нет. О твоей России (цикл «Цари» [141] и прочее). О многом.
Твои русские буквы. Умиление. Я, которая как индеец (или индус?) никогда не плачу, я чуть было не ---- ---- ----
-------------------
Я читала твое письмо на берегу океана, океан читал со мной, мы вместе читали. Тебя не смущает, что он читал тоже? Других не будет, я слишком ревнива (к тебе — ревностна).
Вот мои книги — можешь не читать — положи их на свой письменный стол и поверь мне на слово — до меня их не было. (На свете — не на столе!)
-------------------
10 мая 1926
Знаете, как сегодня (10-го) я получила Ваши книги. Дети еще спали (7 утра), я внезапно вскочила и побежала к двери. И в тот же миг — рука моя уже была на дверной ручке — постучал почтальон — прямо мне в руку.
Мне оставалось лишь завершить движенье и, открыв дверь все той же, еще хранившей стук рукой, — принять Ваши книги.
Я их еще не раскрывала, иначе это письмо не уйдет сегодня — а оно должно лететь.
-------------------
Когда дочь моя (Ариадна) [142] была еще совсем маленькая — два-три года — она часто спрашивала меня перед сном: «А ты будешь читать Рейнеке?»
В Рейнеке превратил ее быстрый детский слух — Райнера Мария Рильке. Дети не чувствуют пауз.
-------------------
Я хочу написать тебе о Вандее, моей героической французской родине [143]. (В каждой стране и каждом столетии есть хоть одна родина — не так ли?) Я здесь ради имени. Когда человек, как я, не имеет ни денег, ни времени, он выбирает самое необходимое: насущное.
Швейцария не впускает русских. Но горы должны расступиться (или расколоться!) — чтобы мы с Борисом приехали к тебе!
Я верю в горы. (Измененная мною строка — но в сущности, прежняя — ибо горы рифмуются с ночами — ты ведь узнаешь ее? [144]
Марина Цветаева
Ваше письмо к Борису уйдет сегодня же — заказным и — отданное на волю всех богов. Россия для меня все еще — какой-то потусторонний мир.
Судя по почтовому штемпелю, письмо было отправлено 8 мая. Датируя письмо 10 мая, — днем предполагаемого получения его Рильке, — Цветаева как бы стремилась преодолеть разделяющее их пространство и время. Первые строчки ответного письма Рильке подтверждают, что ее намерение увенчалось успехом.
Книги, о которых Цветаева пишет в этом письме («можешь не читать — положи их на свой письменный стол и поверь мне на слово — до меня их не было»), были посланы позже.
Первая книга — «Марина Цветаева. Стихи к Блоку (Берлин, 1922)» — была надписана так (по-немецки):
«О внешности книги не сужу, это вообще меня не касается! — довольствуйся тем, что внутри!
Райнеру Мария Рильке
— Марина Цветаева.
(Ты заметил, что мое имя — сокращенное твое?)
Сен Жиль-сюр-Ви (Вандея)
12 мая 1926.
— Я начинаю с самых легких книг — с моей юности».
Вторая книга — «Марина Цветаева. Психея. Романтика (Берлин, 1923)» — содержала такую надпись (на немецком языке):
«Райнеру Мария Рильке — моему самому любимому на земле и после земли (над землей!)
Марина Цветаева
Сен Жиль-сюр-Ви (Вандея)
12 мая 1926».
Для того, чтобы Рильке было легче прочесть и понять ее стихи, Цветаева вписала кое-где по-немецки краткие пояснения.
РИЛЬКЕ — ЦВЕТАЕВОЙ
Валь-Мон, Глион сюр Территэ (Во)
Швейцария,
10 мая 1926
Марина Цветаева,
Неужели Вы только что были здесь? Или: где был я? Ведь десятое мая еще не кончилось, и странно, Марина, Марина, что над заключительными строками Вашего письма (вырвавшись из времени, совершив рывок в то неподвластное времени мгновение, когда я читал Вас) Вы написали именно это число! Вы считаете, что получили мои книги десятого (отворяя дверь, словно перелистывая страницу)... но в тот же день, десятого, сегодня, вечное Сегодня духа, я принял тебя, Марина, всей душой, всем моим сознанием, потрясенным тобою, твоим появлением, словно сам океан, читавший с тобою вместе, обрушился на меня потопом твоего сердца. Что сказать тебе? Ты протянула мне поочередно свои ладони и вновь сложила их вместе, ты погрузила их в мое сердце, Марина, словно в русло ручья: и теперь, пока ты держишь их там, его встревоженные струи стремятся к тебе... Не отстраняйся от них! Что сказать: все мои слова (будто они уже присутствовали в твоем письме, как бы до выхода на сцену), все мои слова разом рвутся к тебе, и ни одно не желает пропустить другое вперед. Не потому ли так спешат из театра люди, что вид занавеса после обилия прошедшей перед их глазами жизни невыносим для них? Так и мне, прочитавшему твое письмо, невыносимо видеть его вновь в конверте (еще раз, еще!). Но и в занавесе можно найти утешение. Взгляни: возле твоего прекрасного имени, возле этого замечательного Сен Жюль-сюр-Ви (survie!)[145] кто-то вывел большую красивую голубую семерку (вот так: 7). Семь — мое благословенное число. Я открыл атлас (география для меня не наука, а отношения, которыми я спешу воспользоваться), и вот ты уже отмечена, Марина, на моей внутренней карте: где-то между Москвой и Толедо я создал пространство для натиска твоего океана. Но в действительности ты видишь перед собой Иль д'Йё с повернутым к тебе Пуэнт де Корбо... И Ариадна (интересно, сколько ей сейчас лет, какого она роста?) глядит в ту же сторону и... «дети» — почему — ты говоришь «дети», во множественном числе? А ведь в 1903 году, когда я уже общался с Роденом, ты сама была еще маленькой девочкой, которую на днях я буду искать в Лозанне [146]. (Ах, скорее произойдет встреча с негритянкой, раз ее можно завлечь фиалками: я увидел ее, будто написанную Рене Обержонуа... [147] А тебя как увидеть?)